Роли

Я умру недооцененной, недоигравшей.

Однажды услышала, как дама прошептала своему спутнику:

— Как не стыдно так говорить Раневской, у которой есть все, даже любовь власти и зрителей.

Подмечено точно: любовь власти и зрителей, только я бы переставила: зрителей и власти. Наград и милостей у меня хватает, как и популярности. Только это не то.

Сталинские премии получены за роли, которые я сама считаю пустыми, всенародная популярность пришла после дурацкой фразы о Муле. Даже если бы дорога от театра к моему дому была выстлана красной ковровой дорожкой, а унитаз поставлен золотой, это не то.

Однажды меня в интервью спросили, какие роли я мечтала сыграть, но не сыграла.

— Все.

— Как это «все»?

— В Москве я не сыграла ни одну из ролей, о которых мечтала.

Это не кокетство и не старческий маразм, хотя так полагают многие. Мне ли жаловаться?..

Я не жалуюсь, я сокрушаюсь. Могла, но не сделала...

Почему?

Что причиной тому — время, мой строптивый нрав, слепота режиссеров или все сразу, — не знаю.

* * *

Провинциальные театры — кладбище моих ролей, в них я играла много и разнообразно, но время было такое, что это разнообразие пришлось не ко двору, требовались яркие образы передовиков производства и революционных героев.

Конечно, Качалов и в провинции играл гениально, но его не заставляли изображать передовиков производства.

* * *

Я сыграла очень много, больше 200 ролей, но кто об этом знает?

Были героини-кокет со свалившимися на несчастного героя-любовника декорациями горы или полинявшей прямо во время спектакля крашенной чернилами лисой (я, как Эллочка-людоедка, выкрасила ставшую грязной белую лису в черный цвет и накинула ее для шика на шею, в результате партнер, увидевший мою грязную шею, лишился дара речи, а публика, быстро сообразив, в чем дело, рыдала от хохота). Были многочисленные гоголевские, чеховские, даже шекспировские героини, сыгранные в самых разных провинциальных спектаклях, но сыгранные малопрофессионально, потому не запомнились ни мне, ни зрителям.

* * *

Любимые роли?

Можно по порядку...

Дунька в «Любови Яровой».

Марго в пьесе Алексея Толстого «Чудеса в решете». Марго — девица легкого поведения, старательно изображающая аристократку и ведущая в ресторане светскую беседу, соответственно своим представлениям об аристократизме.

— У моих родственников на Охте свои куры. Да-да! Так, представляете, они жалуются, что у кур чахотка.

Она слышала что-то об аристократической болезни чахотке, но понятия не имеет, кто ею болеет. Не сами же аристократы, пусть лучше их куры.

Один романс «Разорватое сердце», специально написанный для этой роли, чего стоит.

* * *

Конечно, Зинка из «Патетической сонаты» в Камерном театре. Пусть спектакль шел совсем недолго, но сняли-то его не по моей вине, а Зинка пользовалась большим успехом не только у себе подобных.

* * *

Васса Железнова — моя мечта и несомненная удача. Единственная роль, оцененная власть имущими по достоинству, за нее я получила звание заслуженной артистки РСФСР. Остальные звания и премии давали за роли, которые я сама вовсе не считала ни удачными, ни достойными наград.

Васса Железнова, женщина незаурядная, с сильным характером, ломающая ради своих принципов и свою собственную жизнь, и жизнь своей семьи, готовая ради сохранения семьи и дела на все, давно была моей мечтой. Но я боялась даже мысленно подступиться к этой роли, а когда на нее назначили, отказывалась, просила дать роль попроще, например, Анны Оношенковой, но Елизавета Сергеевна Телешова (она была главным режиссером театра) настояла, она верила, что я смогу.

Показать не проститутку-неудачницу, а женщину, по-своему состоявшуюся, властную, сильную, готовую даже на преступление, чтобы только все было шито-крыто, показать трагизм этой одинокой личности, трагизм матери, дети которой откровенные неудачники, хозяйки, прекрасно понимающей, что, как только ее не станет, все, что она создала, нажила, многими спорными поступками собрала, будет развеяно по ветру... Она готова пойти на любые жертвы — приказать убить, отравить, выдать невестку жандармам, прекрасно понимая, что за этим последует, только чтобы сохранить для своей последней надежды внука Колю, наследника, — огромный капитал и имя семьи.

Не удалось, но не по вине Вассы, она, несомненно, пошла бы до конца, однако внезапная смерть прерывает ее старания. И никому нет дела до умершей, за короткий срок все действительно растащено, пущено по ветру.

Играть сильную личность, в угоду стяжательству погубившую и свою собственную, и чужие жизни, очень интересно.

Я могла внести много своего в картину жизни купеческого общества. Однажды Павла Леонтьевна спросила меня, есть ли в моей Вассе что-то от моего отца? Вопрос не в бровь, а в глаз. Задумавшись, я поняла, что есть. И дело не в том, что отец был купцом второй гильдии, а в его готовности ради дела и репутации семьи пожертвовать многим. Не пожертвовал ли он мной, когда строптивая дочь, как он считал, неудачница решила поступить по-своему? Кто знает, какими бы были наши отношения, не разразись революция и Гражданская война?

Отец вычеркнул меня из своей жизни и из жизни семьи, мое счастье, что я встретила Павлу Леонтьевну, и та заменила мне родных. Гирши Хаимович мог поломать мне жизнь в угоду семейной репутации и благополучия Фельдманов? Подумав, могу честно ответить:

— Мог.

И поломал бы, не окажись я столь упорной и не перевернись в России все из-за революции.

Наверное, в характере моей Вассы Железновой есть что-то от Фельдмана.

Это единственная заглавная роль, к тому же, повторяю, оцененная по достоинству властями и зрителями.

Играли спектакль тяжело, новое здание театра еще не построено, в старом одна гримерка на всех, поделенная ширмой на мужскую и женскую половины, сцена маленькая, тесная, всюду сквозняки, акустика и освещение никудышные. Но это не мешало, нам ли, столько игравшим в провинциальных театрах времен Гражданской, бояться каких-то сквозняков! Нет стрельбы на улицах, и не сводит желудок от голода, и то хорошо.

Над ролью Вассы пришлось работать самостоятельно. Мне некому было подсказать, дорогой Павлы Леонтьевны рядом не было. Ира, закончив обучение, работала в этом же театре, вышла замуж за Юрия Завадского, но Юрий Александрович чем-то не угодил вышестоящей инстанции, открыто обвинить его не смогли, зато почетно сослали в Ростов.

В Ростове отгрохали новый театр, огромный, помпезный. Москва щедро «поделилась» творческим коллективом под руководством Завадского.

В 1936 году отказываться от почетного поручения поднимать театральное искусство в Ростове было не просто нелепо, но и опасно для жизни, можно было отправиться играть в самодеятельной труппе Гулага или вообще на Колыму. Завадский благоразумно предпочел Ростов. С ним уехала весьма приличная труппа — Николай Мордвинов, Ростислав Плятт, Вера Марецкая, конечно, гражданская супруга Ирина Вульф и теща Павла Леонтьевна Вульф.

За время вынужденного пребывания в Ростове культурный десант поставил много прекрасных спектаклей, создал настоящую труппу, передав традиции московских театров.

Там, в Ростове, Ирина встретила новую любовь и разошлась с Завадским, что не помешало им остаться в хороших отношениях. Завадский вообще любил многих женщин, но не одна из них не стала его врагом: Марина Цветаева, Галина Уланова, его супругой была и Вера Марецкая, родив сына Евгения... Иногда мне кажется, что враждовал Юрий Александрович только со мной, зато как! О... я не могла понравиться ему как женщина, зато могла дать сдачи, а потому Завадский воевал со мной, как с мужчиной.

* * *

А у меня до самой эвакуации в Ташкент были только роли в кино, о них отдельно.

В 1939 году на экраны вышел испоганивший мне полжизни фильм «Подкидыш». Отменный сценарий Рины Зеленой и Агнии Барто, умопомрачительные реплики, хороший юмор, возможность додумывать и придумывать, доброжелательная атмосфера на съемочной площадке, бешеная популярность. А фильм и роль ненавижу!

Конечно, за фразу (кстати, сама и придумала, обругать некого) «Муля, не нервируй меня!». Эта чертова Муля, вернее, этот Муля, преследует меня всю оставшуюся жизнь. Нужно было придушить его прямо в кадре, хотя актер ни в чем не виноват. Зрители забыли, что Мулей звали моего экранного супруга, а саму героиню Лялей, перенесли это имя на меня.

Да и сами съемки на улице — это не съемки в павильоне. Как бы ни старалась милиция, вокруг собирались толпы любопытных, прорывая любые кордоны. Играть под светом прожекторов и перед камерой — это одно, делать дубль за дублем на виду у толпы, когда из-за шума не слышно почти ничего, а уж криков режиссера тем более, — это все равно что мыться в бане без стен посреди площади или обнаружить, что во время помывки в баню привели санитарную комиссию.

Даже вспоминать не хочется.

* * *

Но тогда же состоялась моя самая главная, самая важная киноработа — фильм «Мечта» с ролью Розы Скороход. Не помните что-то? Конечно, есть фильмы, судьба которых складывается неимоверно трудно, а то и вовсе не складывается.

Я полагаю, мы вовсе не знаем советских фильмов. Если порыться на полках Госфильмофонда, можно обнаружить немалое количество шедевров, так и не увидевших свет или увидевших его только на спецпоказах.

В предвоенные и военные годы кино руководил человек, заслуживший проклятья в полной мере, — некто Большаков. Шариков — в высшей степени его проявления, но Шариков уже обтесавшийся, умеющий подать себя, сделать значительный вид.

Говорили, что от него мало что зависит, но Большаков умеет делать вид, что что-то все же зависит. Это не так. Да, он ноль, Шариков, Держиморда, кто угодно, а зависело от него многое. От его дури зависело, будет ли фильм запущен или продемонстрирован хотя бы узкому кругу лиц, он мог доложить или не доложить Сталину о каком-то сценарии, режиссере, актере, фильме. А мог доложить.

Надо ли говорить, что, страшно боясь обвинений во всем чем угодно, Большаков делал все, чтобы хоть сколько-нибудь серьезные фильмы, не прославляющие трудовой героизм советского народа, не имели хода, даже если бывали сняты?

Не раз слышала мнение, что до войны снимали одни пустые развлекательные картины или просто сказки. Нет, нет и нет! Снимали очень разное кино, и сценарии писали разные, да только не все сценарии имели ход, не все режиссеры получали возможность работать, не все снятые фильмы доходили до зрителя.

Наш фильм «Мечта» имел такую же незавидную судьбу. Нет, он не был смыт с пленки (а у некоторых бывало и такое), не остался лежать на полках Госфильмофонда, он увидел свет... например, в США, где его высоко оценили люди, вкусу которых можно доверять, — Теодор Драйзер, Чарли Чаплин, Мери Пикфорд, президент Рузвельт...

Но Рузвельт Большакову не указ.

Впрочем, надо по порядку.

Кто такая Роза Скороход? Это Васса Железнова, дожившая до наших дней. Настоящая еврейская мама, для которой обеспечить жизнь своего сына — главное дело жизни. Она меньшего размаха, чем Васса, а потому и мерзость особенно заметна. Гигантские страсти и преступления выглядят хотя и страшными, но по-своему притягательны. То же, загнанное в мелкую душонку, особенно страшно.

Алчная, грубая, властная, развернувшись до уровня Вассы с ее огромным делом, с ее масштабом, Роза, может, и была бы менее жалка, но все ее возможности — захудалый пансионат в панской тогда еще Польше. Смысл жизни — сын, полное ничтожество и подлец. И дело не в том, что она отдает лучшие силы этому подлецу, а в том, что она не заметила, как своей ненормальной материнской любовью и потаканием этого подлеца вырастила. Ведь это ее, прежде всего ее вина в том, что он такой.

Сыграть крах человеческой судьбы, крах надежд, падение... Эта роль дорогого стоила.

Играли прекрасно все, а уж о Михаиле и говорить нечего. Так бережно, нежно со мной никто никогда не обращался. Он буквально нес меня на руках весь фильм, подсказывая, объясняя, помогая. Ромм величайший режиссер именно с точки зрения работы с актерами, это подтвердят все, кто у него снимался.

Он учился у Эйзенштейна.

Миша рассказывал, что перед первым съемочным днем, между прочим, «Пышки» спросил у учителя:

— Как мне завтра снимать?

Эйзенштейн ответил:

— Так, чтобы, если послезавтра с вами что-то случится, я мог даже первые кадры с гордостью показать потомкам.

Вот так и снимали «Мечту», с постоянной оглядкой: что если отснятое сегодня завтра придется показывать Эйзенштейну? Вот это требование!

* * *

Сняли фильм, как последний, словно именно по нему нас будут судить потомки. Удалось, получилось, хотя и не всегда легко.

Закончили перезапись звука в ночь с 21 на 22 июня 1941 года!

Стране стало не до «Мечты», к тому же рассказывающей о панской Польше, уже захваченной немцами, а кадры с освобождением Западной Украины и Белоруссии войсками Красной Армии и вовсе выглядели насмешкой.

И все же, если бы пленки просто легли на полку, полбеды. Над ними продолжали «работу», пытаясь изуродовать. Кто? Незабвенный Большаков собственной персоной.

За Розу Скороход я была готова Большакова убить! Да-да, действительно убить. Ромм написал из Москвы в Ташкент, где мы были в эвакуации, что Большаков решил вырезать сцену свидания матери с сыном в тюрьме — одну из самых сильных в фильме и в роли Розы Скороход. Почему? Фильм и без того длинный, сцена ничего к сюжету не добавляет, только затягивает действие.

Наверняка выбросили бы, но случилось Большакову прилететь в то время в Ташкент. Его Величество хозяин всея кинематографии Советского Союза Иван Григорьевич Большаков собственной персоной прибывал в Ташкент.

Я записалась к нему на прием, пришла в столь взвинченном состоянии, что мало понимала, что делаю и что говорю. Помню только, что вошла к нему в кабине и остановилась столбом. Ему неудобно садиться, пока я стою.

— Если вы вырежете сцену в тюрьме, я вас убью!

Готова была убить, и он понял, что это так. Губить лучшую часть работы просто в угоду дури какого-то чиновника я не могла позволить. Он что-то мямлил о том, что это заставляет сопереживать отрицательной героине... Я тихо повторила:

— Убью.

Что он мог со мной сделать? Конечно, арестовать, не сам, но с помощью... Даже посадить за угрозу жизни. Мог, но посмотрел в глаза и...

Сцену восстановили, только фильму хода не дали. Многие ли видели «Мечту»?

А Большаков с тех пор меня терпеть не мог, да он и раньше не слишком любил.

О чем я пожалела, так это о том, что в кабинете не было камеры, съемочной, разумеется. Такой кадр пропал! Пожалуй, Большаков мог бы иметь бешеный успех у зрителей.

* * *

Сразу после возвращения в Москву это, конечно, моя любимая Щукина — беззащитное существо, способное довести до умопомрачения кого угодно. Охлопков в Театре Революции, который потом переименовали в Театр драмы, нарочно ставил «Беззащитное существо» Чехова под меня. Во всяком случае, он утверждал так.

Я поверила, играла Щукину с превеликим удовольствием!

Если кто не помнит этот ранний рассказ Чехова: жена коллежского асессора Щукина, когда-то служившего в военно-медицинском ведомстве, а теперь работника частного банка, приходит к руководителю отдела этого банка Кистунову с нижайшей просьбой — вернуть 24 рубля 36 копеек, которые вычли из зарплаты мужа в военно-медицинском ведомстве.

Никакие попытки толково объяснить, что банк к ведомству отношения не имеет и ничего не высчитывал, не помогают, Щукина стоит на своем:

— Ваше превосходительство, пожалейте бедную сироту. Я женщина слабая, беззащитная... Замучилась до смерти... И с жильцами судись, и за мужа хлопочи... Только что и слава, что пью и ем, а сама еле на ногах стою. Вот кофей сегодня пила безо всякого удовольствия...

Доведя Кистунова до белого каления, она все же умудряется выбить согласие выплатить требуемую сумму, несчастный решает сделать это из собственного кармана. Иначе как отдав ей двадцать пять собственных рублей, от «беззащитного существа» не отделаться.

Очаровательная роль, замечательный материал, репетировала и играла с огромным удовольствием.

* * *

В Театре драмы была еще одна замечательная роль — Берди в «Лисичках» Лилиан Хелман. Эту пьесу недаром называют американским «Вишневым садом».

Тема действительно сродни чеховской.

А для меня снова перекличка с собственной судьбой.

Берди одинока в семье, где все подчинено власти денег, где любые поступки только ради выгоды. Противостояние властной Реджины и мечтательницы Берди приводит к внешней победе Реджины, но всем ясно, что победила, по сути, Берди.

Берди терпеть не могут все, даже собственные муж и сын, она белая ворона, страшно одинокая и несчастная, потому что задыхается в семействе Хаббардов с их страстью к наживе. Но когда она пытается предупредить невесту сына, девушку из богатой семьи, тоже добрую и мягкую, что ждет ее в таком замужестве, то получает пощечину от супруга.

Не остается ничего, кроме ухода из семьи Хаббардов, чему сама семья рада. Им не нужна белая ворона.

И снова одиночество в семье, где полная чаша, снова уход из нее, хотя и иной, чем был у меня. В судьбе Берди была частичка моей судьбы? Наверное.

«Лисички» я любила и играла эту роль с удовольствием.

* * *

За роль Лосевой в пьесе Штейна «Закон чести» в том же театре получила Сталинскую премию второй степени. 50 000 рублей, огромные деньги, получать было стыдно, пьесу забыли, деньги утекли сквозь пальцы.

О роли и вспоминать стыдно, потому что спектакль заказной, неимоверно натянутый. Было жаль тратить силы труппы на такую чепуху, но что поделаешь — надо.

Сейчас никто и не вспомнит и спектакль, и его предысторию.

Чтобы нынешние зрители поняли, какие жертвы приносились, вкратце история появления шедевра Штейна. Я не помню фамилий ученых, а называть их вымышленными именами не буду, пусть простят, суть такова: двое советских ученых, занимавшиеся разработкой противораковых препаратов, подготовили несколько публикаций. Одна из них привлекла внимание, по-моему, ООН. Оттуда запросили материалы, ученые, не задумываясь, предоставили рукопись еще только готовящейся к печати публикации. Рукопись повез кто-то из академиков, летевших в Америку по научным делам.

Самым страшным, что могли сделать ученые, были какие-то шаги вне Советского Союза без санкции Сталина. Вождь народов решил, что предоставление материалов ООН — это самое что ни на есть низкопоклонничество перед Западом. Ну, остальное сделали подхалимы от медицины. Всех троих — двух ученых и академика, — способствовавшего низкопоклонничеству, смешали с грязью. Академик был осужден за шпионаж, а ученых спасла только их известность. Посадить не посадили, а вот работать больше не дали.

То, что при этом была уничтожена столь ценная для человечества работа, мало кого из чиновников волновало. Держиморды неистребимы.

Советская культура не могла остаться в стороне и принялась шельмовать отдельных несознательных представителей советской науки с остервенением, словно боясь, что если не цапнет за задницу, то останется без своего куска мяса.

Отметились драматурги и режиссеры тоже. Штейн написал пьесу о том, что, попав в руки мерзких буржуев, достижения советской науки обязательно будут использованы во вред человечеству. Если вспомнить о лекарстве против раковых опухолей, то это, конечно, происки против человечества! Но отсутствие логики не смутило никого, пьесу принялись не только ставить на каждой второй сцене, но и сняли по ней фильм.

Охлопков решил отметиться тоже. Я получила роль Нины Ивановны, жены профессора, слава богу, не произносившей никаких пламенных речей в осуждение «безродных космополитов».

Пьесу оценили «в верхах», золотой дождь был обильным. Конечно, деньги дело хорошее, но я поклялась больше в конъюнктурных спектаклях не играть и в таких же фильмах не сниматься.

Для чего дают клятвы? Чтобы их нарушать. Во всяком случае, я да.

* * *

А потом был Завадский.

Завадский вернулся из почетной ссылки, создав театральную школу в Ростове, но, поскольку ЦТКА был занят, для его труппы создали новый — Театр Моссовета. Я перешла к Завадскому, работать с которым было и счастьем и проклятьем одновременно. Чем больше? Не знаю.

Наученный горьким опытом, Завадский старался с вышестоящими инстанциями не ссориться, спектакли классиков равномерно разбавлять патриотической пустозвонщиной, а из классики выбирать то, что не грозило новой ссылкой, даже почетной.

Он вознамерился поставить «Модную лавку» Крылова и решил пригласить меня на роль Сумбуровой — барыни, «которая уж 15 лет сидит на 30-м году, злой, скупой, коварной и бешеной...».

В роли буквально купалась, играла с удовольствием, спектакль получился смешной, легкий, зрители были в восторге. Критики на всякий случай не заметили, мало ли что... Завадский, который не столь уж давно вернулся из почетной ссылки, Раневская, от которой не знаешь чего ждать, но главное — в пьесе не было никакого намека на соцреализм, ни единого социалистического лозунга. С другой стороны, не нашлось за что ругать, мещанство осуждено и показано с насмешкой, вредной идеологии не наблюдалось.

Ни горло, ни ж...пу рвать не за что.

* * *

Ну и, конечно, «Шторм». Завадскому все же пришлось ставить патриотичную революционную мутятину.

Спекулянтка Манька с ее «Шо грыте?» и «Не-е, я барышня...».

Вот я обгадила Завадскому все мечты. Я не знаю, на что он рассчитывал, ставя эту революционную тягомотину, едва ли можно было ожидать в 1951-м аплодисментов в слабой пьесе о разоблачении ужасных белогвардейских заговоров. Он и не ждал.

Но аплодисменты были.

Пьеса явно конъюнктурная, сам Билль-Белоцерковский очень старался сделать ее хоть чуть приемлемой для нового зрителя, а потому не возражал, когда я привычно начала вносить изменения в свою роль. Никогда не рискну просто так менять чеховский текст, если это и делала (и такое бывало!), то дополняла или перефразировала только с согласия вдовы Антона Павловича, если Ольга Леонардовна давала «добро», изменение оставалось.

Мне ли не сыграть спекулянтку? Это в жизни я попробовала заняться продажей обувной кожи еще в эвакуации в Ташкенте, причем, продавала не свою, взялась помочь. Что вышло? Конфуз и позор! Была задержана доблестной милицией и препровождена в участок. При этом народ веселился: «Мулю арестовали! Мулю забрала милиция!».

Играя Маньку-спекулянтку, я мстила всем спекулянткам сразу и своему неудачному опыту тоже.

Кстати, ташкентский милиционер оказался идейно зрелым, не поддался ни на какие мои уловки, попытки сделать вид, что он просто мой знакомый и мы обсуждаем мою будущую роль милиционерши, прогуливаясь до участка. Из этого я сделала вывод, что он «Подкидыша» не видел. Не хотелось думать, что Муля ему не запомнилась.

Не всегда популярность выручает, чаще мешает. А в участке пришлось придумывать, что я таким образом пыталась вжиться в роль спекулянтки. Там Мулю помнили и спекулянтский порыв простили.

Завадский в «Шторме» пришел в ужас от моей самодеятельности, хватался за голову и кричал, что автор не позволит, что я загублю весь спектакль. Автор не просто позволил, он посоветовал оставить меня в покое, позволив дописать все, что я придумала, сыграть все, что хотела. А спектакль Манька-спекулянтка действительно загубила, то есть в том виде, в каком он задумывался Завадским.

О, это была война! Когда стало ясно, что какая-то спекулянтка перетягивает на себя внимание в спектакле о ЧК и революции, Завадский запаниковал. Сначала он потребовал, чтобы я играла вполсилы. Я ответила, что не Гертруда (Герой Труда) и играть вполсилы не умею даже в шашки.

— Вы своей Манькой сожрали весь мой режиссерский замысел!

Ну разве можно не ответить на этакий крик души?

— То-то у меня ощущение, что г...на наелась!

Злой как черт Завадский не остался в долгу:

— А вы его уже пробовали?

И получил:

— Юрий Александрович, каждый день! Я же служу в вашем театре под вашим руководством. Не хочешь, а пробуешь.

Зрители навострились приходить к сцене ареста Маньки-спекулянтки, вернее, ее допроса в ЧК, Завадский перенес эту сцену чуть не в начало спектакля и распорядился закрывать двери. Потом заменил меня другой актрисой. Она играла хорошо, но повторять мои находки было нелепо, а зрители-то ждали «Шо грыте?» и «Не-е, я барышня...». Эти две фразы звучали по всей Москве, и отделаться от них Завадскому не удавалось.

И тогда он просто выбросил эту роль из спектакля.

— Что великого сделал Завадский в искусстве? Выгнал меня из «Шторма».

В ответ на «Шторм» перестали ходить вообще. Без Маньки-спекулянтки «Шторм» просуществовал недолго. Оказывается, и революции не живут без спекулянток.

* * *

Завадскому моя спекулянтская популярность надоела, он осторожно намекнул, что не удерживает меня в театре. Вообще, можно бы и на пенсию...

Да, можно, только что там делать? Я не способна жить вне театра и уйду только тогда, когда не смогу играть совсем, не смогу вспомнить слова ролей. А пока могу, хоть швабру в углу сцены, но играть буду. И горе тому, кто не позволит мне придумать слова этому реквизиту, сама сочиню монолог несчастной швабры!

Но после Анны Сомовой играть у Завадского было нечего...

Я решила вернуться в Камерный. В нем уже давно не было Ванина, изгнавшего Таирова и испоганившего театр как внешне, так и по сути. Снаружи таировское здание по сравнению с бывшим напоминало ощипанную курицу, присевшую на задницу, чтобы не пугать окружающих отсутствием хвоста и голой задницей. О репертуаре, который был при Ванине, и говорить нечего, один только спектакль о молодости Сталина чего стоил! Можно возразить, что и мы играли «Шторм», но в нем хотя бы были роли вроде Маньки. А когда такие спектакли ставятся во главу угла и составляют основу репертуара, становится жаль актеров, в них задействованных.

Во главе театра успел побывать и «Чапаев всея Руси» Бабочкин, теперь им управлял Иосиф Михайлович Туманов.

* * *

Но в Театре имени Пушкина было не легче, сначала все хорошо, Иосиф Александрович Туманов, главреж бывшего Камерного, предложил сразу Достоевского — Антонину Васильевну в «Игроке». Это было смело — ставить Достоевского тогда еще не рисковали...

У меня язык не поворачивался называть театр его новым именем — Московским драматическим, язык сам произносил «Камерный». До тех пор, пока не вошла внутрь. Они правы, что переименовали. Может, Ванин и талантливый режиссер, я не видела ни одного его спектакля, но мерзавец он тоже талантливый. Взять изумительный театр Таирова и так изгадить! Любить новое здание и новый зал может только тот, кто никогда не видел прежнего. От театра Таирова и Коонен не осталось ни-че-го!

Меня предупреждали, я не верила, казалось, сами стены таировского театра должны помочь. Но на стенах, если те местами и сохранились, было наляпано такое, от чего хотелось выскочить, зажав голову руками. Оставалось пытаться не замечать.

Сыграла трех бабушек — Антонину Васильевну в «Игроке», бабушку в «Деревьях умирают стоя» Касона и Прасковью Алексеевну в «Мракобесах» Толстого.

Тем, кто забыл, кто такая Антонина Васильевна из «Игроков», напоминаю — властная, богатая старуха в инвалидном кресле. Мерзавцы-наследники только и ждут ее смерти, чтобы растащить, профинтить, просрать ее деньги. Ни один не желает сделать ничего дома для Отечества, всех манит Европа, вернее, европейская рулетка.

И тогда Антонина Васильевна решает проиграть состояние сама, оставив наследников с носом.

* * *

Эта бабушка россиянам понятна, Достоевского как-никак читали, а если нет, то имя слышали и делали вид, что читали.

Интересна вторая бабушка — в пьесе Касона «Деревья умирают стоя».

Удивительное произведение, мне кажется, что даже испанский колорит в нем не главное, хотя старалась его не потерять.

Вот уж эту пьесу наверняка знают немногие из тех, кто не видел сам спектакль. У главной героини много лет назад при кораблекрушении погиб внук, но она не верит в гибель, чувствуя, что внук, уже взрослый молодой человек, жив. Помогает этой вере супруг героини, который много лет пишет письма от имени внука. Но наступает момент, когда героиня уже слишком стара, чтобы ждать и ждать, она умоляет внука приехать, чтобы попрощаться. Супруг вынужден пойти навстречу и дать телеграмму о скором приезде внука с его невестой.

Кандидатуру на роль внука супруг подыскивает в местном театральном обществе, которое своей игрой старается помочь людям в трудной ситуации. Нужно всего-навсего на пару дней стать внуком. Актер берется за эту роль.

Актер, возможно, и не слишком похож на того мальчика, которого бабушка обожала, но он чист душой. Внук... да еще и с невестой!.. Бабушка вся распахнута им навстречу, готова отдать все, ей не жаль никаких денег, главное — сердце. К чести лжевнука и его невесты, они не гонятся за деньгами, им ничего от бабушки не нужно, кроме ее всеобъемлющей любви.

Конечно (разве могло быть иначе), именно тогда появляется настоящий внук. Вот ему от бабушки нужны только деньги, как можно скорее и как можно больше. Открыв глаза на обманщиков, внук ожидает прибавки за разоблачение, но не получает ничего. Героиня выпроваживает его спокойно, так, словно не ждала появления столько лет.

Но еще предстоит прощание с лжевнуком. Каково теперь старой женщине, распахнувшей душу навстречу молодым людям? Неужели и они будут просить денег?

Нет, не просят, просто прощаются, делая вид, что нужно уезжать, в действительности потому, что пора как-то заканчивать игру. И бабушка не подает вида, что знает об обмане, ни словом, ни жестом, ни взглядом не выдает бушующие чувства. Только после их ухода остается стоять у рояля, потому что не в силах сделать малейшее движение. Она словно умирает стоя.

* * *

Великолепно, невыносимо великолепно играла эту роль Верико Анджапаридзе. Я видела ее в отрывках из спектакля, кажется, в Доме актера, и была потрясена. После этого принимать аплодисменты за свою игру казалось стыдным.

Мы с Верико часто играли одни и те же роли, конечно, не в Москве, она у себя дома и часто по-грузински, но советуемся по поводу ролей часто. Она восхитительная, гениальная, недаром Немирович-Данченко, увидев Верико в какой-то роли, кажется Маргарите, сказал:

— Наконец-то на старости лет я тебя увидел. Таким актрисам я бы при жизни ставил памятник.

А Охлопков, бестолочь этакая, ей ролей не давал! Она уехала в Тбилиси и там стала примой навсегда!

А дочь у них с Мишей Чиаурели какая!.. Софико играет не хуже матери, она умница и очень талантлива.

* * *

В 1960 году в Московский театр имени Пушкина пришел главным режиссером Борис Равенских. Но в его спектаклях я не сыграла ни одной роли. А ведь Равенских ставил очень интересно.

Почему? Почему так получилось? Почему, еще будучи режиссером в Малом, он поставил «Власть тьмы» Толстого и пригласил сначала Пашенную, а потом Шатрову на роль Матрены, а меня в этой роли не увидел?

Я продолжала играть в «Деревья умирают стоя» и в «Мракобесах» Толстого, но, похоже, главный режиссер просто ждал, когда же я уйду на пенсию. И то, пора — седьмой десяток, заигралась.

С приходом Равенских как отрезало: для меня ролей нет! Неужели потому что я заступалась за Володьку Высоцкого?

Равенских сначала его поставил на главную роль, мальчишку, едва пришедшего в театр, а потом вдруг снял, хотя Высоцкий репетировал очень хорошо, замечательно. Мало того, что снял, пригласив более взрослого чужого актера, так ведь еще и оставил в той же пьесе в массовке!

Это какой надо быть сволочью, пусть и гениальной, чтобы так сломать парня. Володя не сломался, но запил. А ведь Высоцкий, насколько я помню, мог выбирать между театрами, его еще во время учебы заметили.

Равенских сам опаздывал на репетиции на несколько часов. Мне с ним репетировать не доводилось, с меня хватило Завадского с его чиновничьими замашками, но актеры немало страдали. Опоздания на полчаса и даже на час и опозданиями не считались. А если Равенских не было больше двух часов, притом, что труппа ради развлечения читала вслух рассказы, это уже что-то значило. Но Борис Иванович не извинялся, он попросту не считался с чужим временем и чужой занятостью. Даже гениальность не имеет права быть сволочью.

Может, он потому со мной и не связывался, что я не стала бы развлекать сама себя чтением вслух, а по поводу его бесед с чертями или плевков налево непременно поиздевалась. Придя в театр, Равенских разогнал половину труппы, на вторую духа не хватило, меня трогать не рискнул — кишка тонка, так довел другим. Я всегда повторяю, что актера не обязательно увольнять или унижать прилюдно, ему достаточно не давать ролей, сам уйдет. Если, конечно, себя уважает и в театр ходит не ради того, чтобы выстаивать очередь в кассу дважды в месяц.

Я уважала и служила не ради зарплаты. Но куда ж было деваться?

Помог... Завадский. Не думаю, чтобы у него уж так упали кассовые сборы после моего ухода, как это пытаются показать мои подхалимы. Но Завадский со всеми его новаторствами все же старой закалки, он не просто видел спектакли прежних театров, он сам там служил. Ему такой, как я, явно недоставало.

Завадский из тех, кому обязательно нужно иметь под рукой Раневскую. Нет, не для ролей, а для бодания. Скучно, когда все хорошо. И правда, сколько можно бренчать наградами да слушать аплодисменты или подхалимские взвизги, должен же кто-то говорить гадости для разнообразия? Нет, Марецкая говорила ему гадости, и не раз, это Любовь Петровна себе такого не позволяла. Но Вера Марецкая их говорила наедине, они же все вежливые, если хамят, то тет-а-тет, а я в лицо, при всей труппе, а если и за глаза, то, зная, что передадут с прибавками.

Обо мне столько врут, что я иногда сама начинаю верить в свое хамство. Половина из выдумок обо мне не соответствует действительности. Но, если честно, если бы люди знали все, что я говорила и думала... Какая Муля, что вы говорите?! Я давно развлекала бы лагерное начальство где-нибудь в Гулаге, а то и подальше. А потом начальство сидело бы рядом со мной за то, что слушало исподтишка.

Кажется, я понимаю, почему меня не посадили по 58-й статье.

Во-первых, люди вокруг оказались порядочные.

Во-вторых, у наших органов хватило ума сообразить, что за колючей проволокой мой язык будет направлен только против них, а оттуда разнесется по всей стране. Разве что сразу расстрелять... Пусть лучше я буду сдержанно злословить о Завадском в Москве. Сам Юрий Александрович понимал, что мои остроты только добавляют ему популярности.

Я Гертруду (Героя Труда) люблю, а все, что о нем говорила и говорю — просто злость на нехватку ролей. Чертов Завадский на мне экономил.

* * *

Первой реакцией на... нет, даже не предложение, а намек на предложение вернуться в Театр Моссовета, сделанное Завадским через Елизавету Метельскую, было, конечно:

— Пошел в ж...пу!

Вернуться? Зачем? Чтобы эта сволочь Завадский снова загонял меня в эпизодические роли, а потом и вовсе снимал спектакль, поскольку Верку Марецкую не видно за колоритной фигурой Раневской?

Да, я крупней Марецкой килограммов на двадцать (была бы больше, да мне многое нельзя кушать). К тому же у него Орлова. Зачем я там, играть старух на фоне этих двух фифочек? Я Фуфа, но это только для своих, и с желанием наряжаться никак не связано, это меня Лешка маленьким так прозвал, увидел, что дымлю, как паровоз, и сказал:

— Какая ты у нас Фуфа.

Назвал Эйнштейном, небось не запомнили бы, а это подхватили и разнесли. Хорошо, хоть на улицах Фуфой не зовут...

Я была злой на Завадского, как черт.

— Не желаю и слушать ни о Завадском, ни его театре, даже уборщицей туда не пойду!

Говорят, Завадский в долгу не остался:

— А я ее уборщицей и не взял бы, засрет весь театр окурками, вместо того чтобы убирать.

Расплевались на всю оставшуюся жизнь.

Но это не помешало мне через некоторое время сказать Метельской, что вернусь при условии, что Завадский поставит Достоевского и даст мне роль. Он позволил Ирине Вульф поставить «Дядюшкин сон» и мне сыграть Марию Александровну. Понимал, что Ира не сможет помешать мне играть, как я сама хочу.

Но, если честно, спектакль не очень пошел, получился каким-то тягучим, медленным, временами и вовсе словно останавливался. А я, столько лет мечтавшая именно об этой роли, вдруг осознала, что играть ее не могу.

Нет, конечно, играла и, говорят, неплохо, но внутренне не могла оправдать, а играть роль, не оправдав персонажа хотя бы сволочностью, очень тяжело. В каждом выходе мучительно искала оправдание и не могла найти, это отражалось на всех. Говорили, что спектакль не удался, это чувствовал и сам Завадский, хотя Ирине ничего не говорил.

Наконец Завадский набрался решимости и поговорил со мной. Но, мерзавец, как он это сделал! Словно вскользь заметил:

— Фаина, ты играешь плохо. Спектакль не идет.

Ну не сволочь?! Я всегда говорила: если спектакль удачен — Завадский гений, если провалился — актеры и публика дураки!

Пусть себе переворачивается там в гробу, пока я его костерю, чтобы бока не залежал. Вот доберусь к ним, еще поговорим. Вечность дело долгое, все ему выскажу.

Однажды меня спросили, где, по моему мнению, лучше — в раю или в аду.

— Конечно, в раю климат и бытовые условия получше, но, боюсь, в аду компания веселей. Там свои.

Я непременно попаду туда, где Завадский, по ходатайству классиков, над которыми мы с ним успешно издевались. Боже, как будет стыдно перед Антоном Павловичем! Одно спасет — он в раю. Но все равно стыдно.

* * *

Три примы в одном театре — это не просто много, это ужасно. Ужасно для всех — театра, режиссеров и самих актрис. У Завадского нас оказалось три, претендующих на одинаковые роли, — Вера Марецкая, Любовь Орлова и я.

Прима не значит красавица, хотя и Вера Марецкая, и Любовь Орлова действительно красавицы. Каждая из них достойна отдельного разговора, обе талантливы и мужественны, у меня не поворачивается язык сказать «были»... Они обе моложе меня, Вера на десять лет, Люба на шесть, но я живу, а их уже нет... Я такая старая, и это так ужасно — пережить всех. Даже Завадского нет, а я есть...

Завадский юлил между нами тремя, как только мог, а мог он очень ловко. Но без столкновений все равно не обходилось.

А с «Дядюшкиным сном» разобрались быстро и в мою пользу, хотя выглядело это совсем иначе.

Театр ехал на гастроли в Париж. Туда не повезешь патриотичные пьесы о выдающихся производственниках, не поймут. А Вере Марецкой играть просто нечего, ни одной роли, для парижан хоть сколько-нибудь понятной.

Если я Завадского костерила при всех или говорила так, что знала вся труппа, а он сам даже интересовался: «Что там еще Раневская обо мне придумала?», то он разговаривал со мной один на один. Только раз Завадский прилюдно заорал: «Вон из театра!» И получил в ответ: «Вон из искусства!»

Нет, бывало еще. По поводу «Шторма» он орал на репетиции, что я своими выходками сожрала весь его режиссерский замысел!

— То-то у меня ощущение, будто г...на наелась.

С «Дядюшкиным сном» Завадский поступил предельно просто:

— Фаина, мы едем в Париж, а Вере нечего играть. Она прима.

— Пусть твоя прима забирает Марию Александровну. Я, в отличие от твоей примы, в Париже была, и не раз, и без присмотра органов. Пусть едет Марецкая.

— А как же вы?

— Вы же сами сказали, что роль не получилась. Я на нее не претендую.

У Веры тоже не получилось, спектакль что со мной, что с ней не был шедевром, Достоевского играть не умели.

* * *

Но сидеть дома, когда труппа едет в Париж, — полбеды, беда, что я осталась без ролей вообще, Мария Александровна была единственной в этом театре.

Мне почти семьдесят, ролей нет, в театр ходить не за чем, даже зарплату приносят на дом. Большего кошмара для меня не существует. Понимаете, вот когда я не смогу запоминать слова ролей, когда не смогу передвигаться по сцене, не смогу жить ролью чисто по физическим показателям, тогда меня можно списывать на пенсию.

Но я же могла! Могла и хотела!

Нет ничего страшней вот этой ненужности, когда есть опыт, есть понимание. Есть силы, и нет в тебе надобности. Для актера самое страшное не провал роли, ее можно выправить, не провал спектакля, можно поставить другой. Хуже, когда ролей нет, спектаклей нет, заняться нечем.

Не все это понимают. Даже вдова Осипа Наумовича Абдулова Елизавета Моисеевна удивлялась:

— Фаиночка, к чему вам все треволненья? Пенсию дадут хорошую, наверняка персональную, будете получать больше, чем сейчас в театре, и жить припеваючи.

Как можно жить припеваючи без дела?!

Это не пение, это вой собачий на Луну получится.

* * *

Режиссеры крайне редко предлагали мне что-то сами, чаще я искала спектакли, роли для себя, пробивала их, из десяти предложенных удавалось изредка пробить одну. Господи, до чего же расточительны наши режиссеры! Если они в аду, то не стоит им доверять даже дрова в костры подкладывать, пусть там маются без дела. Хотя некоторым понравится вечный отдых.

Я вечно отдыхать не умею, я свой ад отбыла на Земле. Интересно, чем меня в аду накажут? Безделье я уже проходила...

* * *

Какие-то у меня дурацкие записи получаются. Не умею писать толково и складно. Пишу, пишу об одном, перескакиваю на другое. А может, так и надо, написать все, что придет в голову, а потом половину выбросить, а вторую... порвать?

Буду писать, пусть и сумбурно, потом разберемся. Найду умника, который все это перевыразит литературно, если, конечно, сумеет разобрать мой почерк. У меня почерк безграмотной старухи. А я и безграмотная, если считать грамотностью диплом.

Меня спасает только то, что много читала и много лет произносила чужие умные слова (и не очень умные), а еще больше то, что дружила (какой ужас, все в прошлом!) с интеллигентными людьми. Не вшивыми интеллигентами, для которых таковая заключается в умении носить портфель или пенсне, а настоящими, такими как Павла Леонтьевна Вульф.

Снова меня не туда заносит. Не беда, вычеркнем, порвем, а то и вовсе отправим на растопку. Интересно, что такого написал Гоголь в продолжении «Мервых душ», что сжег рукопись? Опасно или плохо. Это тоже проблема — написать хуже, чем писал раньше, сыграть хуже, чем играл, не оправдать надежды.

Я боюсь популярных спектаклей, потому что на них люди, начитавшись умных или не очень статей, наслушавшись чужих отзывов, да и просто отстояв очередь за билетами, приходят с такими ожиданиями, что не оправдать их просто не имеешь права. Но актер не машина, выдающая столько продукции, сколько положено, игра может получиться или не получиться, вдохновение штука крайне вредная, приходит, когда ей вздумается, а не по расписанию. Иногда даже после финальных аплодисментов. Хоть возвращай зрителей обратно в зал и показывай все снова!

Я не жалуюсь, просто пробую объяснить, почему одним показалось, что играю хорошо, а другим, что в полсилы. Не в полсилы, просто в тот вечер это самое вдохновение не пришло или пришло не вовремя. Ему-то наплевать на производственный график.

Вот ведь бред — производственный график работы над спектаклем! Выносить на сцену спектакль можно только тогда, когда все готово и основная работа сделана, а не когда положено по графику. Прекратить работу над спектаклем и ролью невозможно вообще, этого не следует делать даже тогда, когда спектакль уже снят из репертуара.

Для меня каждый спектакль — очередная репетиция, роль начинает получаться к тому времени, когда спектакль надоел всем. Считаю, что это правильно, нельзя отработать роль и надевать ее, как маску, при выходе на сцену. В любой фразе, в любом слове так много заложено (даже если автор вовсе ничего не заложил, сделайте это сами), что, чтобы выразить все, нужно прожить роль столько раз, сколько там слов, а то и в тысячу раз больше, чтобы каждое слово получилось, каждый жест, каждый взгляд.

* * *

Как я учу текст роли? Такой вопрос задавала журналистка. А никак! Я не учу текст, это не стихотворение для Дедушки Мороза, которое положено вдохновенно отбарабанить, встав на стул, чтобы получить конфету.

Я живу ролью, значит, должна жить и всеми остальными. Если не вживусь и в персонажей, которые вокруг до тех, у кого и слов, кроме «кушать подано», нет, то ничего не получится, останусь на сцене сама по себе. А потому я читаю текст всей пьесы до того, пока не услышу, не увижу внутренним взором каждого. Потом переписываю по несколько раз, делая пометки, после этой работы поневоле помнятся не только свои слова, но и фразы вроде «кушать подано».

Вот ошибка многих нынешних артистов. Они считают, что достаточно помнить собственные реплики и хорошо произносить их с нужным выражением лица, а также помнить те, после которых произносить свои.

Я пытаюсь объяснить: спектакль не сцена для демонстрации своих актерских навыков, а сфера жизни на несколько часов. Или вы живете в нем, или вон со сцены! Не понимают, считают, что придираюсь, установила диктат, зазнаюсь.

Но мне тошно видеть, как играют, вместо того чтобы жить. Ищут новые выразительные средства, жесты, позы, играют голосом... Да чушь все это, г...но! Живи ролью — жесты появятся сами. Не изображай Отелло, а превратись на время в мавра, тогда душить Дездемону будет сподручней.

Черт побери всех, кто показывает актерское мастерство! Да не в том оно, чтобы вдруг изобразить чайник или мавра, а в том, чтобы СТАТЬ чайником или мавром! Стать на то время, пока требуется. Это в тысячу раз трудней, чем надуться и показать, как кипишь.

Не спорю, если талантливо покажешь, зрители порадуются, сорвешь аплодисменты. А вот если превратишься в чайник и закипишь, поверят и запомнят. Это неизмеримо дороже, чем минутные овации.

Простые слезы в зрительном зале в тысячу раз дороже бурных оваций. Пусть лучше плачут, чем хлопают в ладоши. Вообще, слезы зрителей — это аплодисменты души.

* * *

Расфилософствовалась...

Станиславский написал «Мою жизнь в искусстве». Может, набраться наглости и написать мои мучения там же? Не поймут, решат, что цену себе набиваю. Может, иначе назвать: «Мучения искусства со мной»? А я даже не об отсутствии ролей писала бы, а о том, что театр превратили в производственную площадку, в комбинат по выпуску спектаклей. Коммерческих спектаклей, между прочим. Это еще хуже. По нынешним расценкам спектакль должен не совесть будить, не слезы вызывать, а смех и деньги приносить. Слезы хороши, только если очереди в кассы, а не потому что души у зрителей проснулись.

Деятели от культуры, всякие засраки (заслуженные работники культуры), коих развелось по паре на каждого актера, норовят каждую пролитую слезинку в рубль превратить. А еще лучше, чтобы рубли были и без слез, так легче.

К чему скатится театр?

После революции были метания, искания, это понятно, новому человеку требовалось новое искусство. Потом, к счастью, выяснилось, что настоящее искусство и для нового человека годится, на сцены вернулись Чехов, Островский, Гоголь, Шекспир, теперь даже Достоевский, хотя пока со скрипом.

Во время поисков, слава богу, не выплеснули вместе с водой и ребенка. Играли много и халтурно, но просто из жестокой необходимости, работать над ролью при двух премьерах в неделю некогда.

Но сейчас-то никто не заставляет выдавать премьеры, как уголь на гора, считая процентную выработку. У актера не больше двух премьер в сезон. Почему бы не работать над ролью? Нет, считают, что выучил текст и движения, умеешь «завести» зал, получил первую порцию аплодисментов и похвалу критиков, значит, роль, сделана, ни к чему дальше мучиться.

Есть совестливые, которые продолжают шлифовать, дорабатывать, но их так мало! Именно такие и живут ролью, а не демонстрируют актерское умение, натасканное в лучших студиях и институтах.

Таких молодых люблю, очень люблю, стараюсь чем-то помочь, поддержать, чтобы не изменили себе самим, не сбились с пути актерского, не продали душу за внешний успех, не обменяли готовность творить на бурные овации за видимость.

Это легче легкого — показать себя эффектно и сорвать овации.

* * *

Говорят, я капризная старуха. Думают хлестче: зажилась, зазналась, цену себе завышаю...

В театре из-за моих капризов тяжело всем — от режиссера до вахтеров. В день спектакля Раневской на глаза лучше не попадаться.

Ворчать начинаю дома, к театру уже все не по мне и все не так. Кто-то прячется, те, кто спрятаться не может по должности, либо молча сносят все придирки, криво улыбаясь при этом, либо рыдают. Молоденькие девчонки, которые занимаются реквизитом, дрожат от одной мысли, что сейчас явится страшная старуха...

Ну почему же они все не видят одного: я боюсь! Мне много лет, и я страшно боюсь выходить на сцену, играть. Боюсь «недотянуть», обмануть чьи-то ожидания, разочаровать, не соответствовать прожитым годам (и, следовательно, опыту), званию, тому, что я «последняя из могикан»... Последняя, одна из последних, кто еще помнит настоящий театр, помнит Качалова и Станиславского не по рассказам, а в жизни, помнит многих великих.

Почему они не догадываются, что у меня дрожат ноги от одной мысли, что сыграю хуже, чем если бы эту роль сыграла Алиса Коонен... что Павла Леонтьевна не одобрила бы вот такую трактовку роли или заметила огрехи... Станиславский сказал бы свое знаменитое «не верю»... Да мало ли кто и что?..

Я выхожу на сцену для зрителей, ради них, но не только чтобы им понравиться или восхитить. Я частица, крупица ушедшего театра, я должна донести до нынешних, каким он был, должна держать планку для молодых актеров. Жаль, что, когда я эту планку ставлю, они обижаются и считают мои требования придирками зловредной старухи.

Сама очень боюсь забыть текст, «недотянуть» эмоцию, что-то пропустить. Боюсь, оттого и капризничаю, придираюсь ко всем вокруг. Окружающие не понимают, что это придирки к себе самой, прежде всего к себе. Но тяжело, когда ты стараешься из последних сил, а в ответ видишь пустые глаза партнеров, которым скорей отыграть бы на репетиции и сбежать по другим своим делам. Играют Островского, а мыслями даже не в прошлом веке (уж хотя бы так), а в магазине за углом, где должны «выбросить» какой-то товар.

Ворчание — признак старости, это верно, я старая, и опыт прожитых лет дает мне некоторое право ворчать. Да, раньше и трава была зеленей, и небо голубей, и голуби ворковали лучше.

А зеркала так и вовсе стали другими. Раньше посмотришь в зеркало, хочется что-нибудь в прическе поправить, глазки себе показать, улыбнуться. А сейчас? Смотришь в него и не знаешь, что лучше — сразу отвернуться или сначала плюнуть?

Никто не может понять, что старость — это страшная ответственность. Уже некогда ничего выправлять в жизни, неудачные или не совсем удачные роли не переиграть, фильмы не переснять, ушедших людей не вернуть. Все прошло, все случилось. Или не случилось, но уже не случится никогда. Мне не дадут сыграть многие роли, даже если я открою собственный театр или найдется ненормальный режиссер, который будет работать только ради Раневской. Да я и сама не возьмусь.

Смешно, за что браться, если вообще ничего не дают?

* * *

Но я не о том, а об игре нынешних актеров и еще больше о себе самой, вернее, о своих ошибках. Понимаю, что чужие ошибки никогда ничему никого еще не научили. Даже зная, что в углу грабли, человек предпочтет наступить на них сам, чем поверить другим, что это больно.

Но если можно навести кого-то на его собственные умные мысли старческим брюзжанием, даже старческое брюзжание становится полезным. Те, кто все знает и сам, эти записи читать не станут, а вот те, кому еще можно помочь познать, что-то могут найти созвучное не оформившимся мыслям.

Вот и польза от Раневской хоть какая-то будет. Даже сейчас, когда я больше уже ничего не могу, все остальное в прошлом. Гадкая память стала подводить, силы не те. Скоро, очень скоро наступит минута, когда играть не смогу. Сама это прекрасно понимаю и знаю, что достанет сил отказаться. Это будет мой последний подвиг — уйти. Нет, не из жизни, это не от меня зависит, а со сцены.

* * *

Очень боюсь знакомых в зале, если увижу чье-то знакомое лицо, кажется, играть уже не смогу. Те, кто об этом догадывается, стараются сесть подальше от световой границы сцены, чтобы я не увидела. Почему боюсь? Не знаю, страшно видеть знакомцев, и все тут.

* * *

Я не могу играть одна. Как это — выйти на сцену даже при полном зале и говорить, говорить, говорить... словно самой с собой, глядя в темноту зрительного зала? Я люблю зрителей и на все готова ради них, но на сцене я должна жить вместе с кем-то, а не преподносить себя на блюдечке в гордом одиночестве, словно конфетку из г...на. Мне нужны глаза партнера, его реакция, отклик, удивление, непонимание, что угодно, только живая реакция рядом. Зрительный зал может реагировать живо, но это зрители, они принимают (или не принимают) то, что ты создаешь, переживают, а партнер участвует.

Вот почему не люблю тех, кто на сцене просто присутствует. Даже декорации и те должны участвовать. И не только в спектаклях, но и на репетициях.

А сейчас... что это за экономия душевных сил — играть даже на генеральной репетиции вполсилы? Для чего и кого берегут? Так и привыкнуть можно, потом выйдет на сцену, премьеру отыграет (именно отыграет, а не проживет) в полную силу, а на остальном привычно сбавит накал, вот и получается позор.

Ничего, мол, мне актерское мастерство поможет изобразить. Такое искусство только для засрак, когда спектакль сдается, а для зрителей эта халтура непозволительна. Иногда так хочется крикнуть:

— Не смейте халтурить в искусстве! Этим вы развращаете души людские.

* * *

Что-то я все о грустном... Старческое брюзжание.

Вспомнить что-то веселое? Пожалуй.

* * *

На съемках с кем только не приходится делить гримерку!

Очередная королева красоты, поправив волосы и придирчиво оглядев себя в зеркале, начинает священнодействовать над контуром губ. Покосившись на меня, между делом интересуется:

— Фаина Георгиевна, а почему вы не пользуетесь услугами косметологов?

Теперь уже я некоторое время сосредоточенно изучаю в волшебном стекле свое далеко не волшебное отражение.

— Деточка, вы полагаете, это можно испортить еще больше? По-моему, природа уже и без того достаточно постаралась.

Она не ожидала такого ответа и что-то растерянно бормочет о чудесах, творимых нынешними кудесниками от косметологии. Я отстраняюсь от зеркала и громогласно заявляю, что у некрасивых женщин есть явное преимущество перед красивыми!

— Какое?

— Красивым приходится постоянно что-то поправлять, подкрашивать, подмазывать. А нам не нужно. На одной пудре какая экономия!

Она недоверчиво косится, решив, что я издеваюсь.

— Я серьезно. Это большое преимущество — выглядеть как всегда, всего лишь причесавшись и почистив зубы и не бояться, что осыпалась тушь или отвалился слой румян. «Сердце краса-авиц...»

Ну почему всем, считающим себя красивыми, обязательно нужно намекнуть на мои несовершенные черты лица?

Однажды я огрызнулась:

— Если бы не было нас, кто бы понял, что вы красивы?

Но прошло время, и теперь предпочитаю отвечать иначе...

* * *

Множество анекдотичных случаев можно рассказать об Александре Александровне Яблочкиной.

Вот кто молодец, играла до таких лет и как играла! Не раскисала никогда, а ведь тоже была одинока. Ее добротой и неопытностью в повседневной жизни пользовались все, кому не лень. Просили заступиться, похлопотать, посодействовать. Она просила, хлопотала, содействовала, не задумываясь, нужно ли, можно и ли и вообще стоит ли.

Рассказывали такое:

Восемнадцатилетнего оболтуса решили защитить от армии. Стали просить посодействовать Яблочкину, мол, студент талантливый, жаль будет, если заберут, пропадет, сгинет и талант в землю зароет. Расчет верен, неужели смогут отказать просьбе старейшей актрисы Советского Союза, к тому же столь прославленной?

Александра Александровна растерянно объясняет, что призывом в армию не занимается. Ей говорят, что нужно просто поговорить с военкомом, назвав свое имя и попросив, чтобы парня не забирали.

Яблочкина обещает сказать все, что нужно.

Набирают телефонный номер, она бодро представляется:

— Народная артистка Советского Союза, лауреат Сталинской премии...

Перечисляет все регалии и должности. Это явно произвело впечатление. Дальше следует просьба проникновеннейшим тоном:

— Голубчик, тут такая оказия. Моего друга детства угоняют в армию. Так нельзя ли посодействовать, чтобы не брали?

По эту сторону трубки все присутствующие, включая самого «друга детства» старой уже Александры Александровны, валятся в кресла от хохота. По ту военком, с трудом проглотив ком в горле, осторожно интересуется, сколько лет «другу детства».

— Сколько ему лет? Восемнадцать, голубчик, восемнадцать. Так уж нельзя ли оставить?

Следует новая истерика, причем, сама Яблочкина искренне не понимает, почему смеются.

* * *

Она до конца своих дней оставалась девственницей и мужчин боялась до смерти.

— Ах, Фаиночка, как же можно позволять грубым мужчинам обращаться с собой вольно?

— По любви, Александра Александровна.

Долго терпела, потом не выдержала:

— Фаиночка, вы можете мне по секрету рассказать, что это такое — совокупление?

Стараюсь не смеяться, объясняю в общих чертах.

Глаза по мере произносимого мной округляются, наконец с придыханием:

— И это... без наркоза?!

* * *

Бестолковщина! Реши я публиковать эти записи, никто не взял бы. Или приставили пару борзописцев для исправления, они бы все, что мне нравится, выкинули, а оставшееся не приняла бы я сама. Может, этим и закончится? Кому бы потом отдать, чтобы выправили, но без кровавых жертв. Я старая, у меня нервов осталось на один всхлип, я ни критики своих литературных талантов, ни полной правки не перенесу. Или снова все порву, или вообще суну в печку. Нет печки? Ничего, найдем что-нибудь. Выброшу вон из окна, пусть летят листки по ветру.

Дернул меня черт писать. Жила бы себе и жила.

Главная Новости Обратная связь Ресурсы

© 2019 Фаина Раневская.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.