Глава 8. За себя, за папу, за маму...

Лев Гумилев говорил о своих арестах: «В 1935-м меня арестовали за себя, в 1938-м — за папу, а в 1949-м — за маму».

На самом деле арестов было не три, а четыре. Арестовали Гумилева в первый раз 10 декабря 1933 года. Но этот арест был случайным. Гумилев, что называется, «подвернулся под руку» в чужой квартире во время ареста хозяина. Он тогда только начинал заниматься переводами с арабского, переводил с подстрочника, поскольку языка не знал, и много консультировался с сотрудником Института востоковедения, маститым востоковедом-арабистом Василием Эберманом, который и сам сочинял стихи. «Не успели мы прочитать друг другу по стихотворению, как в комнату вторглась толпа, схватила нас и хозяев квартиры, и всех увезли, — вспоминал Гумилев. — Собственно, я здесь оказался совсем ни при чем. И меня через девять дней выпустили, убедившись в том, что я ничего антисоветского не говорил, ни в какой политической группе не участвовал»1.

Гумилева выпустили, вернули ему вещи, изъятые при аресте, и на время оставили в покое... Ненадолго оставили, всего на два года. Видимо, Гумилев не упоминал об аресте 1933 года, так как не считал его за «полноценный», если можно так выразиться, арест.

К сожалению, первый арест не научил Гумилева осторожности. Впрочем, в то время осторожность не могла гарантированно уберечь от неприятностей. Многие осторожные люди угодили в лагеря или были расстреляны без всякой вины, по огульному навету. Ну а сына контрреволюционера, расстрелянного за участие в антисоветском заговоре, чаша страданий обойти никак не могла. Сталин сказал, что сын за отца не отвечает, но на самом деле дети отвечали за родителей, родители за детей, братья за сестер, жены за мужей... Если не расстреляют следом за родственником, так арестуют, если не арестуют, так уволят с работы, выгонят из института, вышлют, сгнобят... Сын не отвечал за отца только в том случае, если сам доносил на него. Юный пионер Павлик Морозов, донесший на своего отца, стал не только символом борьбы с кулачеством, но и образцом для подражания. Сколько правды было в его короткой биографии и доносил ли он вообще, достоверно не известно, но подавалось все так, что сознательный пионер донес на своего отца, кулацкого пособника, и был за это убит дедом. Культ Павлика затмил культы героев Гражданской войны, Павлик стал образцом для подражания, и подражатели у него находились во множестве. Разумеется, такой «сознательный» сын не отвечал за отца-антисоветчика, а вот несознательный, такой как Лев Гумилев, просто обязан был ответить.

Гумилев позволял себе неосторожные высказывания в кругу ненадежных людей, не скрывал своей симпатии к дворянству и антипатии к пролетариату, вменялись ему в вину и критические отзывы о Сталине. При большом желании этого хватило бы и на «расстрельное» дело, но «за себя», то есть за свои высказывания, в октябре 1935 года Гумилев тоже был арестован ненадолго. При этом надо учитывать, что 1935 год был в Ленинграде годом массовых репрессий. В ответ на убийство Кирова (точнее — под этим предлогом), начались аресты и выселения лиц с «плохим» социальным происхождением и вообще всех неблагонадежных.

Гумилева арестовали вместе с Николаем Пуниным. Выбили из обоих признательные показания (из всех выбивали, ибо признание обвиняемого ценилось как высшее доказательство его вины, а любого человека можно запытать настолько, чтобы он оговорил и себя, и других), начали «раскручивать» дело. Начальник Управления НКВД по Ленинградской области Заковский обратился к наркому внутренних дел Генриху Ягоде с просьбой о санкции на арест Ахматовой. К счастью, он этой санкции не получил. Не успел получить.

Спасая двоих самых близких ей людей, Ахматова написала Сталину: «Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович, зная ваше внимательное отношение к культурным силам страны и в частности к писателям, я решаюсь обратиться к вам с этим письмом. 23 октября в Ленинграде арестованы Н.К.В. Д. мой муж Николай Николаевич Пунин (проф. Академии художеств) и мой сын Лев Николаевич Гумилев (студент Л.Г. У.). Иосиф Виссарионович, я не знаю, в чем их обвиняют, но даю вам честное слово, что они не фашисты, не шпионы, не участники контрреволюционных обществ. Я живу в СССР с начала Революции, я никогда не хотела покинуть страну, с которой связана разумом и сердцем. Несмотря на то, что стихи мои не печатаются и отзывы критики доставляют мне много горьких минут, я не падала духом; в очень тяжелых моральных и материальных условиях я продолжала работать и уже напечатала одну работу о Пушкине, вторая печатается. В Ленинграде я живу очень уединенно и часто подолгу болею. Арест двух единственно близких мне людей наносит мне такой удар, который я уже не могу перенести. Я прошу вас, Иосиф Виссарионович, вернуть мне мужа и сына, уверенная, что об этом никогда никто не пожалеет»2.

Достойное сдержанное письмо, никакого раболепия, никакой угодливости. Письмо не отправляли по почте (долго и ненадежно), его помогла передать в комендатуру Кремля писательница Лидия Сейфуллина3.

Борис Пастернак поддержал Ахматову и тоже написал Сталину: «Помимо той ценности, какую имеет жизнь Ахматовой для нас всех и нашей культуры, она мне еще дорога и как моя собственная, по всему тому, что я о ней знаю. С начала моей литературной судьбы я свидетель ее честного, трудного и безропотного существования. Я прошу вас, Иосиф Виссарионович, помочь Ахматовой и освободить ее мужа и сына, отношение к которым Ахматовой является для меня категорическим залогом их честности»4.

Письмо Пастернака уже не понадобилось. Прочитав письмо Ахматовой, Сталин наложил на него резолюцию: «т. Ягода. Освободить из-под ареста и Пунина, и Гумилева и сообщить об исполнении. И. Сталин». Гумилева, Пунина и еще троих фигурантов их дела, среди которых были и доносчики, освободили. На сей раз Гумилев провел в неволе 12 дней.

Видимо, с этого самого письма Сталину и родилась у Льва уверенность во всемогуществе матери. Впоследствии он упрекал ее за отсутствие заботы, за то, что она ничего не делает для его освобождения. Его можно понять, если один раз получилось, то почему же не получится в другой раз? Правда, жизнь — это не математическое уравнение, а игра, правила которой бесконечно меняются.

Михаил Ардов, сын Виктора Ардова, писал: «Пребывая в заключении, Гумилев неверно представлял себе тогдашнюю советскую жизнь и, в частности общественное положение Ахматовой. Это усилилось, когда ему стало известно, что она была на Втором съезде советских писателей. Вот цитата из письма от 25 марта 1955 г.: «Будучи делегатом съезда, она могла подойти к члену ЦК и объяснить, что у нее невинно осужденный сын». Лев Николаевич не в силах был понять, что, хотя Ахматову и приглашали на подобные «мероприятия», она оставалась опальным поэтом. Это подтвердилось весной 1954 года на встрече с группой английских студентов. Там ей разъяснили, что постановление ЦК ВКП (б) «О журналах «Звезда» и «Ленинград» остается в силе. Ее товарищ по несчастью Михаил Зощенко этого не понял, пустился в публичные объяснения и жестоко за то поплатился»5.

Маховик репрессий еще не успел раскрутиться как следует в 1935 году, до 1937-го оставалось еще два года. Показательно уже то, что Гумилева, освобожденного по личному приказанию Сталина, арестовывали повторно, судили и отправляли в лагерь. Те, кому было положено, помнили все. И если уж арестовывали и судили, то, значит, были уверены в том, что грозного окрика сверху больше не последует. Понимала это и Ахматова.

Вот еще несколько мыслей Михаила Ардова по поводу Гумилева из письма к Роману Тименчику, автору книги «Анна Ахматова в 1960-е годы»: «Самое сильное впечатление произвела на меня напечатанная на 303-й странице записка министра государственной безопасности В.С. Абакумова «О необходимости ареста поэтессы Ахматовой», направленная Сталину 14 июля 1950 года. Там содержатся ссылки на показания Н.Н. Пунина и Л.Н Гумилева, где Анна Андреевна обвиняется в «злобной клевете против ВКП (б) и Советского правительства».

Я далек от мысли судить и мужа, и сына Ахматовой — окажись я на их месте, неизвестно, какие показания выбили бы доблестные чекисты из меня... Но как же горько читать слова из протокола, который подписал Лев Николаевич: «В присутствии Ахматовой мы на сборищах без стеснения высказывали свои вражеские настроения...» И после такого он, несчастный, упрекал мать в нежелании вызволить его из лагеря, а в письмах к Э.Г. Герштейн твердил о своей невиновности: «Кажется, им просто стыдно признаться в том, что они меня так, ни за что осудили, и теперь они поэтому тянут, не зная, что сказать». (7 декабря 1955 г.)»6

В письмах к Наталье Варбанец, женщине, которой он был одно время увлечен, Лев Гумилев крайне нелицеприятно отзывался о матери. «Мама к моей судьбе и жизни относится более чем легкомысленно». «Больше всех маму осуждает содержание ее собственных писем. 5 лет она мне пишет что-то столь неосязаемое, что, наконец, я взорвался. Ни на один вопрос нет ответа, ни одна просьба не исполнена»7. «Она не хотела хлопотать за меня и не приехала для личного свидания. Чего больше».

В письме к матери от 9 июня 1955 года, сохранившемся в архиве Эммы Герштейн Гумилев писал: «Я получил 5 твоих открыток, наполненных разнообразными сведениями, но не содержащих ответа на мой вопрос: приедешь ли ты на свидание, попрощаться. Из отсутствия ответа я сделал вывод, что ты не приедешь... в твоих открытках нет ни слова о том, будет ли пересматриваться мое дело или нет и какие шаги предприняты тобой, чтобы спасти меня. Сейчас время, когда проверяются дела и поступают на пересмотр. Если мое дело не будет пересмотрено, то конец... Думаешь ли ты о том, какую сумятицу ты вносишь мне в душу, и без того измятую и еле живую. Что это за игра в прятки? Ведь лучше написать прямо: «не хлопочу за тебя и не буду, сиди, пока не сдохнешь», или «хлопочу, но не выходит», или «хлопочу и надеюсь на успех, делаю то-то», или то, что есть. А ты, о чем угодно, кроме единственно интересного для всякого заключенного, перспективы на волю. Неужели ты нарочно?

Ты опять назовешь письмо «не конфуцианским», но заметь, что Кун-цзы считал, что обязательства родителей и детей обоюдны.

100 рублей я получил и благодарю, но вопросом, можно ли присылать больше, изумлен чрезвычайно. Посылки и переводы — это подарки и зависят только от воли дарящего. Выпрашивать подарки не принято, поэтому я ничего тебе по этому поводу сказать не могу...»8

Отношения детей и родителей — вечная тема. Вечная борьба противоречий (в той или иной мере, но элементы противоборства присутствуют всегда), вечное несовпадение взглядов на жизнь и интересов... Любовь помогает преодолевать противоречия, объединяет, сохраняет связи. Если между родителями и детьми нет любви, настоящей любви, а не той, которая только на словах и в письмах, то связи между ними рвутся легко...

Эмма Герштейн поясняла: «Лаконизм писем Анны Андреевны раздражал Леву... Вообще говоря, Анна Андреевна перестала переписываться с родными и друзьями, вероятно, после расстрела Гумилева, когда в 1925 году она была негласно объявлена опальным поэтом. Это длилось многие годы с перерывом только на время войны. Постоянный надзор грубо давал себя чувствовать. Особенно травмировала Ахматову перлюстрация ее переписки. Это ее угнетало до такой степени, что она начала писать письма почти телеграфным слогом. К тому же кто-то ее надоумил, что лагерные цензоры быстрее читают открытки, чем запечатанные письма. Поэтому она писала Леве на двух-трех, а то и четырех открытках подряд. Это оскорбляло и раздражало его»9.

Лев был единственным ребенком Ахматовой. Судя по всему, ему полагалось быть ребенком желанным. Во всяком случае, Гумилевы ожидали его рождения с радостью и нетерпением. И не только они одни. Мать Николая Гумилева Анна Ивановна обещала простить долги крестьянам, арендовавшим у нее землю, если невестка родит мальчика, и сдержала свое обещание.

У Валерии Срезневской, гимназической подруги Ахматовой, можно прочесть: «Рождение сына очень связало Анну Ахматову. Она первое время сама кормила сына и прочно обосновалась в Царском... Понемногу и Аня освобождалась от роли матери в том понимании, которое сопряжено с уходом и заботами о ребенке: там были бабушка и няня. И она вошла в обычную жизнь литературной богемы»10.

Мать Леве заменила бабушка Анна Ивановна, о которой он сам отзывался как о «ангеле доброты и доверчивости». Отношения между Ахматовой и Анной Ивановной в самом деле были приязненными, теплыми, далекими от отношений невестки со свекровью в классически-традиционном понимании. Анна Ивановна в письмах к Ахматовой писала: «Анечка, дорогая моя», «моя родная», «голубчик», «горячо любящая тебя мама». Ахматова называла ее «дорогой мамочкой» и вряд ли кривила душой. Надо признать, что Анна Ивановна принимала в ее судьбе больше участия, нежели родная мать.

Николай Гумилев, должно быть, чувствовал себя очень счастливым. Женился на любимой женщине, дома лад и благодать, родился сын, здоровый игривый ребенок... Анна Гумилева, другая Анна, жена брата Дмитрия, рассказывала, что Николай Гумилев был нежным и заботливым отцом, любившим в свободное время повозиться с младенцем.

То, что Ахматовой без каких-либо особых усилий удалось понравиться Анне Ивановне, свидетельствует о том, что характер у нее был далеко не так тяжел и плох, как пытались представить некоторые современники. Недавно упомянутая Валерия Срезневская характеризовала Ахматову так: «Есть одна черта у Ахматовой, ставящая ее далеко от многих современных поэтов и ближе всего подводящая к Пушкину: любовь и верность сердца людям... А насмешлива она была очень, иногда и не совсем безобидно. Но это шло от внутреннего веселья. И мне казалось, насмешка даже не мешала ей любить тех, над кем она подсмеивалась, за редкими исключениями, — таких на моей памяти были единицы. Мне кажется, что уживчивости в характере Ани было достаточно, чтобы жизнь с нею рядом не была несносной»11.

Нет матери, которая не любила бы свое дитя. Ахматова не была исключением. Она любила сына, и сын любил ее, только вот любовь эта с годами, к сожалению, не крепла. Кто прав и кто виноват, рассудить невозможно. Можно только постараться понять обоих, потому что правда у каждого своя.

Бабушка воспитывала Леву у себя в Бежецке. Весной 1929 года, в семнадцатилетнем возрасте, Лев переехал в Ленинград и поселился у матери, то есть — у Пуниных, а точнее в коридоре квартиры Пунина в Фонтанном Доме. Ни Ахматовой, ни Пунина он дома не застал. Оба они, но порознь, отдыхали на Черном море. Пунин — в Хосте, а Ахматова — в Крыму, в Гаспре. Лев остался на попечении первой жены Пунина Анны Евгеньевны Аренс. Она писала Пунину, что Лева смешит ее своею детскостью и пугает ленью и безалаберностью и что она, по мере возможностей, учит и дисциплинирует его. Тяжело, наверное, было Леве после бабушкиного дома, ставшего родным, попасть к чужим людям и привыкать к чужим порядкам.

С Пуниным у Гумилева отношения не сложились сразу. Возникла стойкая взаимная антипатия.

Да, Пунин был вспыльчивым и бережливым человеком. Мог попрекнуть Леву куском, сказав, Ахматовой, что ему не под силу прокормить весь город, мог сказать за столом при Ахматовой и Леве, что масло предназначено только для Иры... Попреки были частыми, делались они не только в узком кругу, но и при гостях. Эмма Герштейн вспоминала: «По какому-то поводу говорили о бездельниках. Анна Евгеньевна вдруг изрекла: «Не знаю, кто здесь дармоеды». Лева и Анна Андреевна сразу выпрямились. Несколько минут я не видела ничего, кроме этих двух гордых и обиженных фигур, как будто связанных невидимой нитью... Подали обед, и Николай Николаевич угрожающе рычал (ему казалось, что Лукницкий и Лева брали с блюда слишком большие куски жаркого): «Павлик! Лева!»

Но давайте, объективности ради, не будем слишком строги к Пунину. Вспомним, что речь идет далеко не о самом изобильном времени. Конец двадцатых и все тридцатые годы ощущалась определенная нехватка продовольствия. Даже в обеих столицах. В государственных магазинах по твердым ценам купить можно было далеко не все, а рынки, колхозный и черный, кусались, то есть отличались дороговизной. Далеко не всякий мог покупать себе продукты с переплатой. Научная и преподавательская работа особых богатств не давала, а Пунин был главным и, чаще всего, единственным кормильцем в семье из четырех человек. А тут еще нежданно-негаданно добавился пятый, да еще и гости к обеду приходят регулярно. Иногда и порычать захочется, и упрекнуть... Не очень-то вежливо, совсем нехорошо, но понять можно... Кстати, заметим, что Гумилев приходил обедать к Пуниным и после того, как съехал от них к одному из своих друзей. Лукуллу при его огромном состоянии несложно было прославиться своим хлебосольством. Пунин же состояния не имел, позади остались голодные годы Гражданской войны и разрухи, жизнь только-только начала входить в колею... До хлебосольства ли тут?

Угол падения, как известно, равен углу отражения. Гумилев платил Пунину той же монетой. Да и не ему одному, а всем Пуниным. В 1955 году, уже после смерти Пунина, он писал Наталье Варбанец, которая поначалу составила хорошее мнение об Ирине Пуниной: «...Ну до чего можно ошибаться в людях?! Иру я знаю как облупленную; твой портрет неверен ни в одной детали. Мы с ней, действительно, как брат и сестра, вроде Петра и Софьи12. Я не рассказывал тебе о тех годах, которые я прожил, будучи зависим (материально и квартирно) от ее папаши. Морду набить надо бы прохвосту, а Ирка еще черствее. Она любит маму, как пьявка любит лягушку, к которой она присосалась, и заботится об ней только потому, что у мамы много денег. Помнишь, как мама болела в 49-м году? Где тогда была Ира? А меня она всегда терпеть не могла, и меняться ей не к чему.

Не я «подчеркивал, что она чужая», а наоборот, меня всегда отшибали к чертовой матери. Ты этого не знала, и распространяться на эту тему я не хочу, чтобы не заражать тебя душевным смрадом, идущим от этой фамилии...»13

Морду набить надо бы прохвосту...

Как пьявка любит лягушку, к которой она присосалась...

Душевным смрадом, идущим от этой фамилии...

Сильно? Сильно. Резко? Даже жестко. Лагерная жизнь очень часто не притупляет былые чувства, а обостряет их. Перебродившая ненависть оседает в душе навсегда и растравляет ее.

После смерти Ахматовой между Гумилевым, с одной стороной, и Ириной Пуниной и ее дочерью Анной — с другой, разгорится борьба за наследство Ахматовой. Иосиф Бродский, знавший Ахматову на закате ее жизни, будет на стороне Гумилева. И выражаться о Пуниных будет столь же резко, что и Гумилев. Вот отрывок из диалогов Соломона Волкова с Иосифом Бродским:

«СВ: Вы считаете, что в споре за ахматовский архив правда была на стороне Гумилева?

ИБ: Конечно. Пунины — одно из самых гнусных явлений, которые мне довелось наблюдать в своей жизни.

СВ: Почему же Ахматова оказалась так тесно с ними связанной?

ИБ: Она жила с ними, еще когда сам Пунин был жив. Затем, когда Пунин был арестован и погиб, Анна Андреевна считала, что она если и не виновата в этом, то, по крайней мере, накликала беду: «Я гибель накликала милым, И гибли один за другим».

Ахматова считала себя обязанной заботиться о дочке Пунина, Ирине. А впоследствии и о внучке Николая Николаевича — Аньке... Лев все эти годы был в лагерях. Когда он освободился, ожидалось, что его вскоре реабилитируют, и тогда они с Анной Андреевной съедутся. А пока она продолжала жить у Пуниных. Ирина Пунина была в этом заинтересована, поскольку существовали они в значительной степени на заработки Ахматовой. И я Ахматову в этом понимаю: она исходила из нормальных практических соображений. После реабилитации Гумилеву могли бы дать большую квартиру. А так — на что они могли вдвоем рассчитывать? А Ирина ее подзуживала: «Перестань, Акума, подожди, пока Леву реабилитируют»... В общем, Ахматова послушалась Ирины. И сказала сыну, что пока им лучше не съезжаться, а следует подождать, пока ему дадут отдельную жилплощадь. Тут Лев Николаевич вышел из себя и вспылил. Он, на мой взгляд, замечательный человек, но с тем существенным недостатком, о котором я уже говорил: считает, что после лагеря ему почти все позволено. Вот тут он на нее и наорал, о чем я уже рассказывал. Последние годы перед смертью Ахматовой они не виделись. Пунины, которые тряслись за свое благополучие, систематически старались посеять между ними рознь. В чем чрезвычайно преуспели. Размолвку с сыном Ахматова пережила очень тяжело. И когда она уже лежала с третьим инфарктом в больнице, Гумилев поехал к ней в Москву. Потому что все-таки понятно, что такое третий инфаркт, да? Но тут Пунина подослала к нему Аню, которая передала ему якобы слова Анны Андреевны (которые на самом деле сказаны не были) — слова о том, что-де «теперь, когда я в больнице с третьим инфарктом, он ко мне на брюхе приползет». После чего Лева в больницу к Ахматовой не пошел»14.

Не одни Пунины, разумеется, стали причиной разлада между матерью и сыном. Ахматова, изрядно настрадавшись в жизни, пыталась вырастить сына настоящим мужчиной, и сызмальства приучала его к мысли о том, что во всех житейских ситуациях, в любых перипетиях, следует рассчитывать только на себя и ни на кого больше. Ахматову можно (и нужно!) понять. Как порой «аукалась» ее материальная зависимость от Пунина, только что было упомянуто.

Бабушка любила и баловала Леву (вспомним слова Анны Аренс насчет того, что Лева смешит ее своею детскостью и пугает ленью и безалаберностью). Мать тоже любила и потому не баловала. Хочется верить, что не баловала, потому что любила.

«Una salus nullam sperare salutem. A. (ad usum delphini)»15, — напишет Ахматова в одной из записок, предназначавшихся двадцатидвухлетнему Леве.

Самолюбие Левино нисколько не щадилось. Когда он начал сочинять стихи, невольно подражая в своем творчестве отцу, Ахматова восхищаться ими не спешила.

Запись в дневнике Павла Лукницкого о его разговоре с Анной Ахматовой 21 июня 1926 года: «Долгий разговор о Леве. Я доказывал, что он талантлив и необычен. АА слушала — спорить было нечего: я приводил такие примеры из моих разговоров с Левой, что против них нельзя было возражать... что в 15-летнем возрасте так чувствовать стихи, как Лева, — необыкновенно!

АА раздумывала — потом: «Неужели будет поэт?» (Задумчиво.)

АА хотелось бы, чтобы Лева нашел достойными своей фантазии предметы, его окружающие, и Россию. Чтобы не пираты, не древние греки фантастическими образами приходили к нему... Чтоб он мог найти фантастику в плакучей иве, в березе...»

За полгода до этого разговора, в января 1926 года, Гумилев напишет Лукницкому письмо, в котором будут такие строки: «Мне как начинающему особенно было интересно узнать, какого мнения о них мама, но из ее слов я понял, что из меня ничего хорошего не выйдет. Видя, что в поэты я не гожусь, я решил со стихами подождать, я сам понимаю, что я должен писать или хорошо, или ничего». Видимо, это письмо и послужило толчком к разговору о поэтическом даровании Льва.

Детские стихи редко у кого бывают шедевральными, а вот в более зрелом возрасте Лев Гумилев писал стихи хорошие. Может, кто-то скажет «неплохие», а кто-то начнет восхищаться и утверждать, что стихи Гумилева бесподобны — на вкус и цвет товарищей, как известно, нет. Но никто, будучи в здравом уме, не скажет, что Лев Гумилев писал плохие, посредственные, стихи. Талант у него определенно имелся (оба родителя, как-никак, были поэтами, не унаследовать от них совсем ничего поэтического Лев не мог). Вот, для примера, одно из его стихотворений:

«В чужих словах скрывается пространство
Чужих грехов и подвигов чреда,
Измены и глухое постоянство
Упрямых предков, нами никогда
Невиданное. Маятник столетий,
Как сердце, бьется в сердце у меня.
Чужие жизни и чужие смерти
Живут в чужих словах чужого дня»16.

Надо сказать, что Ахматова неизменно проявляла деликатную сдержанность в оценке творчества начинающих поэтов. Никогда не обрушивалась с высот своего таланта и не кричала гневно: «Да вы, батенька, графоман! Какую чушь написали! Вздор, все вздор!». Щадя чужое самолюбие, она давала никудышным стихам сдержанно-позитивную оценку, не восторженную, но и не уничтожающе-разгромную. Если уж совсем не было за что похвалить, искала какие-то обтекаемые формулировки. Могла сказать нечто вроде: «У вас все слова стоят на своем месте» или же «Вы знаете, о чем пишете». Доброе слово ничего не стоит, а человеку приятно.

Но Леву она не щадила. Увы. И, как считал Гумилев, не проявляла о нем должной заботы. «Мама присылала мне посылки, — вспоминал он, — каждый месяц одну посылку рублей на 200 тогдашними деньгами, т. е. на наши деньги на 20 рублей. Ну кое-как я в общем не умер при этой помощи»17. А еще вспоминал, что однажды она сказала: «Лев такой голодный, что худобой переплюнул индийских старцев...». Много чего вспоминал... Про худобу не преувеличивал, Гумилев до старости был худ, а после лагерей к худобе добавились болезни. Вот свидетельство Лидии Чуковской: «Когда мы были с Анной Андреевной одни, вдруг отворилась дверь и вошел человек с резкими морщинами у глаз и на лбу, с очень определенно очерченным и в то же время дряблым лицом.

— Вы не знакомы? — спросила меня Анна Андреевна.

— Нет.

— Это мой сын.

Лева!

Я не узнала его от неожиданности, хотя мне и говорили, что он в Москве»18.

Арест «за папу» — это арест 1938-го года. По мнению Гумилева, причиной этого ареста стал инцидент, произошедший на лекции профессора филологического факультета Ленинградского университета Льва Пумпянского, посвященной русской поэзии начала XX века. В ходе лекции Пумпянский начал высмеивать Николая Гумилева. Заявил, что тот писал про Абиссинию, а сам не был дальше Алжира, назвал Гумилева «отечественным Тартареном»19, Гумилев не выдержал и крикнул лектору с места: «Нет, он был не в Алжире, а в Абиссинии!». Пумпянский снисходительно поинтересовался: «Кому лучше знать — вам или мне?», на что Гумилев ответил: «Конечно, мне!» Студенты, многим из которых в отличие от Пумпянского было известно, что Лев — сын Николая Гумилева, засмеялись. Пумпянский нажаловался на Гумилева в деканат и, видимо, не только в деканат. Сообщение об инциденте, произошедшем на лекции Пумпянского, было зачитано Гумилеву во время первого же допроса во внутренней тюрьме НКВД. Можно делать выводы.

Гумилева осудили на пять лет лагерей. Срок он отбывал в холодном Норильске, был землекопом, шахтером, техником, геологом... По отбытии срока был оставлен в Норильске без права выезда, осенью 1944 года добровольно отправился на фронт, дошел до Берлина, демобилизовался, восстановился в университете, доучился, поступил в аспирантуру Ленинградского отделения Института востоковедения АН СССР, откуда был исключен в связи с несоответствием филологической подготовки избранной специальности, сразу же после постановления ЦК ВКП (б) «О журналах «Звезда» и «Ленинград».

«После этого я вернулся в Ленинград, пришел с удовольствием по знакомым улицам домой, встретил свою мать, которая обняла меня, расцеловала и очень приветствовала...» — вспоминал Лев Гумилев о своем возвращении в 1945 году.

Наталья Роскина, знакомая Ахматовой, подтверждала в своих воспоминаниях радость Ахматовой по поводу возвращения сына: «Оживление наступило в доме Ахматовой — ненадолго, — когда вернулся с войны, из Берлина ее сын Лев Николаевич Гумилев. Однажды Анна Андреевна открыла мне дверь в дорогом японском халате с драконом. Она сказала: «Вот, сын подарил. Из Германии привез». Ведь, в сущности, ей всегда так хотелось простых женских радостей. Очень была она в тот день веселая. Но совместная жизнь матери и сына не пошла гладко. Чувствовалось, что в их глубокой взаимной любви есть трещина. С какой-то болезненной резкостью Лев Николаевич говорил: «Мама, ты ничего в этом не понимаешь», «Ну конечно, в твое время этого в школе не проходили». Однажды, расспрашивая меня о Московском университете, он задал мне какой-то вопрос по общему языкознанию, на который я не сумела ответить, и мрачно пробурчал: «Чему только вас учат». Анна Андреевна сказала: «Лева, прекрати. Не смей обижать девочку».

А за себя она никогда не умела вступиться.

Я огорчалась, жаловалась на Леву своим родным, они отвечали: «Да ведь это для тебя она Ахматова, а для него — мама. Совсем другое дело». Но нет, здесь была застарелая мучительная драма ее трагического материнства и его при ней сиротства. Этой драмы мне приоткрылся лишь узенькой краешек...»20

По этому узенькому краешку уже можно было судить о драме в целом.

Но то был еще не предел.

7 ноября 1949 года, в очередную годовщину Октябрьской революции, Гумилева вновь арестовали. Снова вместе с Николаем Пуниным. Как считал Гумилев, в этот раз его арестовали «за маму», то есть из-за встречи Исайи Берлина и Ахматовой. На сей раз срок оказался вдвое больше предыдущего — десять лет. Караганда, Междуреченск, Омск... В мае 1956 года Гумилев был реабилитирован по причине отсутствия состава преступления. Почти двадцать лет жизни (недолгий промежуток между двумя сроками вряд ли можно считать за полноценную жизнь) отняли лагеря, но Гумилеву посчастливилось выжить. Николай Пунин умер в заключении в 1953 году.

Общее несчастье в определенной мере способствует сближению. Ахматова и Ирина Пунина сблизились еще больше, а к Гумилеву Пунина продолжала относиться по-прежнему, то есть плохо. И возвращению его, судя по свидетельствам общих знакомых, не радовалась. Некоторые считали Ирину главной виновницей прогрессирующего охлаждения отношений между матерью и сыном. Так, например, Надежда Мандельштам писала: «Она (Ахматова. — В.Б.) осталась без сына — Ира его не выносила. Я никогда не забуду, как нам позвонила из Москвы Эмма — я гостила у А.А. — и сказала, что Лева возвращается. Это было в дни массовых реабилитаций. Раньше вытащить Леву не удалось. После двадцатого съезда Сурков обещал помочь, но тут же пошел на попятный. И вот, получив эту радостную весть, А. А. бросилась к Ире: он на днях вернется! Я еще стояла у телефона, как до меня донеслись вопли и рыдания Иры. Что случилось? Она рыдала, что возвращается Лева. «С ума она, что ли, сошла?» — спросила я у Анны Андреевны, а смущенная А.А. объяснила: «Ира плачет, потому что отец ее уже не вернется...» «И мне заплакать? — спросила я. — Ведь Ося тоже не вернется...» Ире бы волю, Лева просидел бы в лагере до конца своих дней. И не почему-либо, а ради доходов, которые она получала со старухи»21.

«После двадцатого съезда Сурков обещал помочь, но тут же пошел на попятный» — это ли не подтверждение хлопот Ахматовой? Напрасно Лев считал, что мать не делает ничего для ускорения его возвращения. Ахматова делала, но не давала отчета в предпринятых действиях. Видимо, не считала необходимым, ведь главное — это результат, а не то, что предпринято для его достижения. Да и сглазить, наверное, боялась. Ахматова была суеверной. Опять же — поверил бы Гумилев отчетам матери, если бы та ему их посылала? Не счел бы их лживыми, выдуманными только для того, чтобы его успокоить? Недаром же говорится, что вера в доказательствах не нуждается. А если нет человеку веры, то поверить ему не получится, какие бы доводы он ни приводил.

Об Ирине Пуниной Надежда Мандельштам написала следующее: «Глядя на Иру, я всегда думала о том, как дети не пожелали унаследовать культуру отцов, их привычки, их понятия о добре и зле. Пунин был крикуном, был грубияном, но у него никогда бы не поднялась рука выгнать из дому вернувшегося из лагеря сына Ахматовой. Мать Иры, Анна Евгеньевна, имела все основания не любить А.А., но на Леве она этого не вымещала и относилась к нему хорошо. Одичавшие дети советских отцов показали себя с самой худшей стороны... И первый вопрос, который Ира мне задала, когда мы очутились вдвоем — тело А.А. еще стояло в церкви и шла панихида, — был про наследство: что я знаю про завещание, есть ли завещание в ее пользу, получит ли она наследство, неужели оно достанется Леве, с какой стати?!»22

Подробности истории с наследством Ахматовой, тех споров, которые Михаил Ардов метко и остроумно назвал «Пуническими войнами»23, мы касаться не станем, потому что это случилось уже после смерти Ахматовой и к ней самой отношения уже не имеет.

Наталия Казакевич, сотрудница библиотеки Государственного Эрмитажа, вспоминала: «Осенью 1956 года в Научной библиотеке появился новый сотрудник Лев Николаевич Гумилев, недавно освобожденный из ГУЛАГа... Л. Н. говорил, что его освобождение из ГУЛАГа стало реальным после письма-обращения трех известных историков, академиков А. Окладникова и В. Струве и профессора М. Артамонова. Михаил Илларионович Артамонов, профессор Ленинградского университета, был учителем Льва Николаевича. Когда-то, шестнадцатилетним мальчиком, он пришел к Артамонову и сказал, что намерен написать историю кочевников. В год освобождения Л.Н. из лагеря Артамонов был директором Эрмитажа, он принял на службу своего талантливого ученика, проча его в заведующие проектируемого издательства Эрмитажа. Когда издательство наконец было организовано и его заведующим назначен Сергей Авраменко, обескураженный Л.Н. обратился за разъяснениями к Артамонову. Тот сказал: «Да зачем вам это нужно. Разве плохо, что вы можете спокойно заниматься своим делом?»... Я приходила к нему с самыми разными вопросами, он знал все и не просто знал, но каждый раз высказывал совершенно лишенный банальности, захватывающе интересный взгляд на вещи. Таково было свойство его ума и таланта — видеть все в собственном свете... Как кандидат наук Л.Н. получал в Эрмитаже тысячу рублей в месяц. Это были очень скромные деньги, тем более для человека, не имевшего буквально ничего после лагерных лет. Ради дополнительного заработка Л.Н., блестяще владевший стихом, занимался стихотворными переводами»24.

Все еще могло наладиться, надежда, как известно, умирает последней. Теплилась искорка приязни, поддерживались отношения... «Видимость», скажут некоторые читатели. Нет, скорее всего, не видимость. Не те это были люди, чтобы поддерживать отношения друг с другом напоказ. Съехав от матери весной 1957 года в полученную комнату в коммунальной квартире на Московском проспекте, сын навещал ее, хоть, по собственному признанию, и редко. Общению сильно способствовало общее дело — Ахматова и Гумилев вместе занимались переводами, то есть Лев помогал матери в работе. «Она от меня требовала, — писал Гумилев, — чтобы я помогал ей переводить стихи, что я и делал по мере своих сил, и тем самым у нас появилось довольно большое количество денег... Надо сказать, что для меня мама представляется в двух ипостасях: милая, веселая, легкомысленная дама, которая могла забыть сделать обед, оставить мне деньги на то, чтобы я где-то поел, она могла забыть — она вся была в стихах, вся была в чтении. Она очень много читала Шекспира и о Шекспире и часто не давала мне заниматься, потому что если она вычитывала что-нибудь интересное, вызывала меня и сообщала мне это. Ну, приходилось как-то реагировать и переживать. Но все равно это было все очень мило и трогательно, я бы сказал. Но когда я вернулся после 56-го года и когда началась моя хорошая творческая трудовая жизнь, то она потеряла ко мне всякий интерес. Иногда я делал ей визиты, но она не хотела, чтобы я жил ни у нее на квартире, ни даже близко от нее»25.

Каким был тогда Лев Гумилев? Наталия Казакевич вспоминала о нем так: «В отношениях с женщинами он проявлял несколько старомодную галантность, на мой взгляд, не совсем вязавшуюся с его внешностью. Он не был хорош собой: среднего роста, с сутулой, потерявшей стройность фигурой, с тяжелой походкой. Легкая горбинка на носу появилась после ранения. Он говорил, что до ранения нос был отцовский, а теперь стал материнский. Сходство Л.Н. с матерью было несомненным, но он был лишен ее величавости. Первое время он приходил на службу в старом, порыжевшем от времени, тесном темном костюме. Потом появился новый синий костюм, быстро потерявший вид. Он не привык заботиться о своей внешности, да жизнь никогда и не создавала ему для этого условий»26.

Лишен величавости? Скорее всего, держался более просто, демократично, по-свойски. Характер такой сложился, да и вообще тюремно-лагерная жизнь располагает к простоте общения.

Ссор между матерью и сыном было много, но та, что случилась 30 сентября 1961 года стала особенной. После этой ссоры Ахматова и Гумилев расстались навсегда. По версии Гумилева, изложенной в его воспоминаниях о родителях, Ахматова выражала «категорическое нежелание» того, чтобы он стал доктором исторических наук. Ей почему-то не нравилось, что сын защищает докторскую диссертацию. Причины подобного нежелания остались Гумилеву неясны. Он упоминал о постороннем влиянии, но конкретных имен не называл. Можно вполне обоснованно предположить, что подготовка к защите мешала работе над переводами, и именно потому Ахматовой не нравилось желание сына стать доктором наук. Другого объяснения придумать трудно, ведь докторская степень (особенно в Советском Союзе) открывает перед человеком широкие перспективы... Почему бы и не защититься?

Вскоре после ссоры, в начале октября, Ахматова перенесла инфаркт, второй по счету. Болела долго, провела в больнице не один месяц. Гумилев тем временем защитил диссертацию. 1 января 1962 года Лилия Чуковская навестила Ахматову в больнице и оставила в своем дневнике очень обстоятельное описание этой встречи. «Я поздравила Анну Андреевну с Левиной диссертацией, — пишет Чуковская, — передала ей, что Конрад27 считает его великим ученым.

— Этот великий ученый не был у меня в больнице за три месяца ни разу, — сказала Анна Андреевна, потемнев. — Он пришел ко мне домой в самый момент инфаркта, обиделся на что-то и ушел. Кроме всего прочего, он в обиде на меня за то, что я не раззнакомилась с Жирмунским28: Виктор Максимович отказался быть оппонентом на диссертации. Подумайте: парню 50 лет, и мама должна за него обижаться! А Жирмунский был в своем праве; он сказал, что Левина диссертация — либо великое открытие, если факты верны, либо ноль — факты же проверить он возможности не имеет... Бог с ним, с Левой. Он больной человек. Ему там повредили душу. Ему там внушали: твоя мать такая знаменитая, ей стоит слово сказать, и ты будешь дома.

Я онемела.

— А мою болезнь он не признает. «Ты всегда была больна, и в молодости. Все одна симуляция»29.

Определенную, а точнее — значительную напряженность в отношениях создавали денежные расчеты. Уже после смерти Ахматовой Эмма Герштейн скажет Лидии Чуковской (так, во всяком случае, Чуковская запишет в дневнике — запись от 17 мая 1966 года), что Ахматова в последние годы своей жизни очень много тратила на Пуниных и Ардовых (вспомним хотя бы подаренные Алексею Баталову деньги на автомобиль «Москвич», стоивший тогда 9000 рублей), а на Леве же экономила, не позаботилась о том, чтобы одеть его по возвращении из лагерей, и о его лечении, да и вообще не проявляла щедрости по отношению к нему.

По мнению Гумилева, в том, что мать к нему охладела, было виновато окружение Ахматовой. «Когда я вернулся, то тут для меня был большой сюрприз и такая неожиданность, которую я и представить себе не мог, — вспоминал он в 1987 году о своем возвращении 1956 года. — Мама моя, о встрече с которой я мечтал весь срок, изменилась настолько, что я ее с трудом узнал. Изменилась она и физиогномически, и психологически, и по отношению ко мне. Она встретила меня очень холодно. Она отправила меня в Ленинград, а сама осталась в Москве, чтобы, очевидно, не прописывать меня. Но меня, правда, прописали сослуживцы, а потом, когда она наконец вернулась, то прописала и она. Я приписываю это изменение влиянию ее окружения, которое создалось за время моего отсутствия, а именно ее новым знакомым и друзьям: Зильберману, Ардову и его семье, Эмме Григорьевне Герштейн, писателю Липкину и многим другим, имена которых я даже теперь не вспомню, но которые ко мне, конечно, положительно не относились. Когда я вернулся назад, то я долгое время просто не мог понять, какие же у меня отношения с матерью? И когда она приехала и узнала, что я все-таки прописан и встал на очередь на получение квартиры, она устроила мне жуткий скандал: «Как ты смел прописаться?!» Причем мотивов этому не было никаких, она их просто не приводила. Но если бы я не прописался, то, естественно, меня могли бы выслать из Ленинграда как не прописанного. Но тут ей кто-то объяснил, что прописать меня все-таки надо...»

В магнитофонной записи, сделанной годом раньше, то же самое рассказывалось немного другими словами, прозвучало, что в окружении Ахматовой «русских, кажется, не было никого», и в конце Гумилев добавил, что после того, как мать его все же прописала, «тех близких отношений, которые я помнил в своем детстве, у меня с ней не было»30.

Наверное, Лев Николаевич, не зря упомянул именно детство, а не юность или молодость, и не написал, например, «которая была до моего ареста». Последнюю фразу можно трактовать, как тонкий намек на то, что духовной близости между ним и матерью не было очень-очень давно, едва ли не весь его сознательный возраст...

Гумилев не отличался сдержанностью. Иосиф Бродский, в целом, хорошо относившийся к Гумилеву, говорил, что Гумилев решил, будто после пережитых в лагере мучений ему позволено все. Тяжелые испытания редко на какой характер не наложат отпечатка.

Коса нашла на камень — и пошло-поехало.

Скорее всего, количество взаимных обид между матерью и сыном достигло той критической массы, когда достаточно одной малюсенькой искры для того, чтобы случился взрыв. И дело уже не в поводе, а во взаимном недоверии, взаимной неприязни, взаимной нелюбви. Настал день, когда никто не хотел уступать, смиряться, закрывать глаза, терпеть... Настал день, когда никто не хотел понимать другого... Сохранись на момент последней ссоры какие-то родственные чувства, примирение между матерью и сыном непременно бы состоялось. Просто не могли бы они не помириться, после того как успокоились. Но примирения не было.

«Последние 5 лет ее жизни я с матерью не встречался, — писал Гумилев. — Именно за эти последние 5 лет, когда я ее не видел, она написала странную поэму, называемую «Реквием». Реквием по-русски значит панихида. Панихиду по живому человеку считается, согласно нашим древним обычаям, служить грешно, но служат ее только в том случае, когда хотят, чтобы тот, по кому служат панихиду, вернулся к тому, кто ее служит. Это было своего рода волшебство, о котором, вероятно, мать не знала, но как-то унаследовала это как древнерусскую традицию. Во всяком случае, для меня эта поэма была совершеннейшей неожиданностью, и ко мне она, собственно, никакого отношения не имела, потому что зачем же служить панихиду по человеку, которому можно позвонить по телефону.

Пять лет, которые я не виделся с матерью и не знал о том, как она живет (так же как она не знала, как я живу, и не хотела, видимо, этого знать), кончились ее смертью, для меня совершенно неожиданной. Я выполнил свой долг: похоронил ее по нашим русским обычаям, соорудил памятник на те деньги, которые остались мне в наследство от нее на книжке, доложив те, которые были у меня...»31

После разрыва отношений Гумилев жаловался друзьям на то, что мать продолжает порочить его повсюду, где только может, и подчеркивал, что возврат былых отношений невозможен. Ахматова за год до смерти убеждала Эмму Герштейн в том, что Льву достаточно сделать первый шаг и они тотчас же примирятся. Но примирения так и не произошло. Почему? Наверное, оба не испытывали в нем никакой потребности.

После смерти Ахматовой Гумилев сказал Михаилу Ардову, что в день ее смерти потерял мать в четвертый раз, и перечислил предыдущие разы. Первым назовет отчуждение 1949 года, вторым — то же самое отчуждение в 1956 году, сразу после освобождения, третьим разом стала последняя ссора, после которой они перестали встречаться.

Это очень грустная история. По-настоящему грустная...

У Фаины Раневской, насколько известно, детей не было. Но семья была. Семьей Раневской стала семья ее близкой подруги и наставницы актрисы Павлы Леонтьевны Вульф. Дочь Павлы Леонтьевны, Ирину, Раневская считала и своей дочерью, а ее сына Алексея называла своим «эрзац-внуком», добавляя слово «эрзац» только в шутку. «Фаина Георгиевна несла меня в январе 1940 года по Уланскому переулку из роддома домой, — вспоминал Алексей Щеглов. — Потом она говорила: «Мне доверили его нести, я прижимаю его к груди, почему-то боюсь бросить вниз, особенно дома, на лестнице ступеньки высокие — я его прижимаю — страшно!»32

Когда Павла Леонтьевна начала болеть, Раневская окружила ее небывалой заботой — консультировала у лучших московских врачей, пользуясь своими связями и своей популярностью, доставала дефицитные лекарства... Раневская не любила козырять своими заслугами ради собственной пользы. Она попросту стеснялась, потому что при всей своей резкости была очень деликатным человеком. Но если речь заходила о помощи кому-то из близких, то тут уж Раневская шла на все и не отступала, пока не добивалась своего. Можно только представить, чего ей стоило устроить Павлу Леонтьевну в Кремлевскую больницу, ведь туда госпитализировали строго «по заслугам». Сама Раневская, как народная актриса и лауреат Государственных (Сталинских) премий, могла лечиться в Кремлевке, но даже ей было нелегко определить туда кого-то из близких.

После смерти Павлы Леонтьевны Раневская написала на обороте ее фотографии: «Родная моя, родная, ты же вся моя жизнь. Как же мне тяжко без тебя, что же мне делать? Дни и ночи я думаю о тебе и не понимаю, как это я не умру от горя, что же мне делать теперь одной, без тебя?»

Отношения Раневской и Ирины Анисимовой-Вульф и после смерти Павлы Леонтьевны оставались такими же теплыми, как и при ее жизни. Они и работали в одном и том же театре — Театре имени Моссовета. Ирина Сергеевна была режиссером. Она поставила много спектаклей, в числе которых «Русский вопрос», «Король Лир», «Миллион за улыбку»... Помимо режиссуры, Ирина Анисимова-Вульф преподавала в ГИТИСе.

Когда Раневская, недовольная отсутствием ролей и отношением к ней Юрия Завадского в 1955-м покинула Театр имени Моссовета и перешла в Театр имени Пушкина, Павла Леонтьевна несколько лет подряд будет убеждать ее вернуться обратно, а уже после смерти Павлы Леонтьевны, когда Раневская захочет вернуться, Ирина Вульф повлияет на Завадского, и возвращение Раневской в Театр имени Моссовета состоится.

В мае 1972 года Ирина Анисимова-Вульф скоропостижно скончалась. В театре шли репетиции ее сорокового по счету спектакля «Последняя жертва» по пьесе Островского, в котором у Фаины Георгиевны была роль Глафиры Фирсовны. Раневская очень сильно переживала кончину Ирины. «Со смертью Ирины я надломилась, рухнула, связь с жизнью порвана. Такое ужасное сиротство не под силу. Никого не осталось, с кем связана была жизнь», — говорила Раневская. «Каждую субботу или воскресенье я старался бывать у Фаины Георгиевны... — вспоминал Алексей Щеглов. — Она чувствовала мое горе глубже меня...»33

У Фаины Раневской не было детей, но судьба не лишила ее радости материнства, не лишила ее семейного тепла. Рядом с ней были, по-настоящему близкие ей люди, члены ее семьи. Кровное родство — не главное условие для родства душ, а порой кровное родство не значит почти ничего или совсем ничего.

«Родство по крови грубо и прочно, родство по избранию — тонко», — считала Марина Цветаева. Родство «по избранию» действительно тонко. Тонко в том смысле, что возвышеннее и ценнее.

Анна Ахматова и Фаина Раневская. Две совершенно разные женщины, судьбы которых, с одной стороны, во многом схожи, а с другой — совершенно разные.

Примечания

1. Попова Н.И., Рубинчик О.Е. Анна Ахматова и Фонтанный Дом. СПб.: Невский Диалект, 2000.

2. Журнал «Источник», 1999, № 1.

3. Л.Н. Сейфуллина (1889—1954) — русская писательница татарского происхождения, автор ряда популярных в то время произведений о революции в деревне.

4. Журнал «Источник», 1999, № 1.

5. Михаил Ардов. Жертва акмеизма.

6. Михаил Ардов. Письмо к Роману Тименчику. «Знамя», 2006, № 4.

7. «И зачем нужно было столько лгать?» Письма Льва Гумилева к Наталье Варбанец из лагеря: 1950—1956. СПб., 2005.

8. Л.Н. Гумилев — А.А. Ахматовой. Письма, не дошедшие до адресата. «Знамя», 2011, № 6.

9. Эмма Герштейн. Лишняя любовь.

10. Валерия Срезневская (Тюльпанова). Дафнис и Хлоя. «Звезда», 1989, № 6.

11. Валерия Срезневская (Тюльпанова). Дафнис и Хлоя. «Звезда», 1989, № 6.

12. Имеются в виду царь Петр Первый и его сестра Софья, ненавидевшие друг друга и боровшиеся друг с другом за власть.

13. «И зачем нужно было столько лгать?» Письма Льва Гумилева к Наталье Варбанец из лагеря: 1950—1956. СПб., 2005.

14. Соломон Волков. Диалоги с Иосифом Бродским.

15. Единственное спасение — не надеяться ни на какое спасение. А. (дофину для пользования) (лат.).

16. Лев Гумилев. Из цикла «История» (1936).

17. Лев Гумилев. Автобиография.

18. Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой.

19. Тартарен — главный герой книги Альфонса Доде «Тартарен из Тараскона», хвастун и враль, образ которого стал нарицательным.

20. Наталья Роскина. Как будто прощаюсь снова...

21. Надежда Мандельштам. Об Ахматовой.

22. Надежда Мандельштам. Об Ахматовой.

23. Обыгрыш фамилии Пуниных с намеком на Пунические войны между Римом и Карфагеном (264—146 гг. до н. э.), которые получили свое название из-за латинского «poeni» или «puni». Так римляне называли финикийцев-карфагенян.

24. Наталия Казакевич. Семь лет в Эрмитаже (1955—1962). «Звезда», 2007, № 10.

25. Гумилев Л.Н. Автобиография. Воспоминания о родителях.

26. Наталия Казакевич. Семь лет в Эрмитаже (1955—1962), «Звезда», 2007, № 10.

27. Н.И. Конрад (1891—1970) — советский востоковед, синолог, академик АН СССР.

28. В.М. Жирмунский (1891—1971) — советский лингвист и литературовед, доктор филологических наук, академик АН СССР.

29. Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой.

30. Гумилев Л.Н. Автобиография. Магнитофонная запись произведена А.И. Лукьяновым 16 сентября 1986 г.

31. Гумилев Л.Н. Автонекролог. Магнитофонная запись произведена в 1987 г.

32. Алексей Щеглов. Раневская. Фрагменты жизни.

33. Алексей Щеглов. Раневская. Фрагменты жизни.

Главная Ресурсы Обратная связь

© 2024 Фаина Раневская.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.