Глава тринадцатая. Былое и думы
О, как сердце мое тоскует!
Не смертного ль часа жду?
А та, что сейчас танцует,
Непременно будет в аду.
Анна Ахматова. «Все мы бражники здесь, блудницы...»
В жизни каждого человека наступает период подведения итогов, время, когда, оглянувшись назад, мы спрашиваем себя — удалось ли нам достичь того, чего мы желали? Сбылись ли наши мечты? И если да — то счастливы ли мы?
Ответы на подобные вопросы порой находятся мучительно больно. Что есть счастье? Как его измерить? Чем?
Фаина Георгиевна перечитывала строки из дневника Анны Андреевны Ахматовой... «Теперь, когда все позади — даже старость и остались только дряхлость и смерть, оказывается, все как-то, почти мучительно, проясняется: люди, события, собственные поступки, целые периоды жизни.
И сколько горьких и даже страшных чувств...»
Актриса написала бы все то же самое. Там, в конце, у последней черты, и гении и обычные люди чувствуют одинаково. Уходит прочь страх перед неизбежным и наступает просветление. Страшным бывает лишь осознание того, что ничего изменить уже нельзя. Поезд ушел...
Раневская часто, чуть ли не ежедневно вспоминала Ахматову. Без нее было скучно и пусто. Она украшала собой время.
Очень сильно, до бешенства, раздражали Фаину Георгиевну те, кто дерзал писать воспоминания об Анне Андреевне. Подобных особ она называла не иначе как «сволочные вспоминательницы» и утверждала, что им, стервам, охота рассказать о себе. «Лучше бы читали ее! — восклицала Раневская. — А ведь не знают, не читают».
Она и пушкинистов не любила за то же самое, за вмешательство в святая святых — в жизнь Поэта! Пушкина, который помог актрисе осмыслить ее жизнь, она боготворила, любила неистово. К старости он остался одним из тех собеседников великой актрисы, которые оставались с ней до конца жизни.
Однажды Ахматова сказала Раневской: «Моя жизнь — это не Шекспир, не Софокл. Я родила сына для каторги». У Фаины Георгиевны не было детей, но она прекрасно поняла подругу. В ее собственной жизни тоже ведь преобладали тяжкие испытания...
Долгая жизнь — нелегкое испытание. Тяжело смотреть на то, как постепенно тебя покидают друзья. Они уходят, оставляя после себя воспоминания. «Воспоминания — это богатства старости», — говорила Раневская.
Коварная игрунья, судьба исполнила главное желание юной Фаины Фельдман. Она дала ей то, чего девушка жаждала больше всего — сцену. Фаина стала актрисой, блестящей актрисой, знаменитой актрисой, великой актрисой, но... во всем остальном счастья ей не досталось. Видно, там, где решаются судьбы, сочли, что и этого достаточно.
Или же сама актриса настолько отдавала себя сцене, что ни на что большее сил уже не оставалось, да и времени тоже?
Она часто говорила об одиночестве. Терпеливо несла свой крест и даже бравировала им.
«Одиночество — это когда в доме есть телефон, а звонит будильник».
«Одиночество как состояние — не поддается лечению».
«Спутник славы — одиночество».
«Стареть скучно, но это единственный способ жить долго», — утверждала Раневская. Жизнь же, по ее мнению, была всего лишь небольшой прогулкой перед вечным сном. Порой эта самая жизнь была настолько противна актрисе, что она просила написать на ее памятнике: «Умерла от отвращения».
«Я — выкидыш Станиславского», — признавалась Фаина Георгиевна. Подобно своему кумиру, она не признавала слова «играть», утверждая, что сцене нужно жить.
И что же она видела в своем любимом театре? Небывалый по мощности бардак, в котором ей на старости лет даже стыдно было. С возрастом она старалась избегать общества своих коллег, которые были ей противны прежде всего своим цинизмом. Лишь необходимость совместной работы заставляла ее терпеть их общество хотя бы на работе, в театре.
«В старости главное — чувство достоинства, а его меня лишили», — сокрушалась она.
Для Раневской как для человека, в глубине души своей оставшимся ребенком, старость была особенно тяжела и трагична.
После смерти Фаины Георгиевны ее давняя подруга, выдающаяся грузинская актриса Верико Анджапаридзе, напишет ей письмо:
«Дорогая моя, любимый друг, Фаина!
Вы единственная, кому я писала письма, была еще Маричка — моя сестра, но ее уже давно нет, сегодня нет в живых и вас, но я все-таки пишу вам — это потребность моей души. Думая о вас, прежде всего вижу ваши глаза — огромные, нежные, но строгие и сильные — я всегда дочитывала в них то, что не договаривалось в словах. Они исчерпывали чувства — как на портретах великих мастеров. На вашем резко вылепленном лице глаза ваши всегда улыбались, и улыбка была мягкая, добрая, даже когда вы иронизировали, и как хорошо, что у вас есть чувство юмора — это не просто хорошо, это очень хорошо — ибо кое-что трагическое вы переводите в состояние, которое вам нетрудно побороть, и этому помогает чувство юмора, одно из самых замечательных качеств вашего характера.
Фаина, моя дорогая, никак не могу заставить себя поверить в то, что вас нет, что вы мне уже не ответите, что от вас больше не придет ни одного письма, а ведь я всегда ждала ваших писем, они нужны были мне, необходимы...
Я писала вам обо всем, что радовало, что огорчало. И я лишилась этого чудесного дара дружбы с вами, лишилась человека с большим сердцем, видевшего творческую сторону жизни.
Моя дорогая, очень любимая Фаина, разве я могу забыть, как вы говорили, что жадно любите жизнь! Когда думаю о вас, у меня начинают болеть мозги. Кончаю письмо, в глазах мокро, они мешают видеть.
Ваша всегда Верико Анджапаридзе».
Те немногие, кого она дарила своей дружбой, боготворили ее. Готовность прийти на помощь ближнему, отдать последнее, окружить, окутать заботой — таков был «дружеский стиль» Фаины Георгиевны, ее метод.
К ней тянулась молодежь. С ней было интересно. Она не только наблюдала жизнь, но в то же время делала самые неожиданные выводы и оглашала их.
Среди молодых актеров Театра имени Моссовета Фаина Георгиевна выделяла Марину Неелову, с которой дружила в последние годы своей жизни. В дневнике своем она писала о Нееловой, называла ее большой актрисой, восхищалась ее талантом, умилялась сочетанию в ней инфантильного с трагическим и сострадала ее беззащитности. Огорчалась тому, что не может чем-нибудь помочь Марине, которая, по мнению Фаины Георгиевны, нуждалась в учителе.
Неелова вспоминала: «Цветы в почти пустой квартире. Пустой холодильник... «Мне все равно ничего нельзя», — говорит Раневская. Единственные продукты, имеющиеся в квартире, — пакеты с пшеном на подоконнике для птиц и птичек. Впрочем, квартира очень даже не пустая: книги, книги, книги, многие на французском языке («мой Мальчик знает всю французскую поэзию»), «Новый мир», газеты, очки. И на всех обрывках листов, на коробках — записанные, зафиксированные в эту секунду пришедшие мысли. Кое-где споры, замечания. На одной странице жестокая характеристика известного театрального деятеля: «Он великий человек, он один вместил в себя сразу Ноздрева, Собакевича, Коробочку, Плюшкина — от него исходит смрад... Приезжаю от нее домой, звонок: «Как вы доехали? Я беспокоилась». Я не успеваю позвонить, а она успела... Почти целый день провела у нее. Опять уезжала с тяжелым чувством, что оставляю ее одну; прощаясь, вижу, мне кажется, слезы у нее на глазах и сама чувствую комок в горле и щемящую боль, тепло, нежелание расставаться, и хочу просто вот так смотреть на нее, просто эгоистически впитывать все, что она мне дает, даже в самые краткие моменты общения, даже по телефону, когда не вижу глаз и только слышу ее мысли, пытаюсь их сопоставить со своими и почти всегда внутренне соглашаюсь. Уходя, еще раз прощаюсь не только с ней, взглядом окидываю комнату, а она, явно не желая проститься со мной, говорит: «Попрощайтесь с Мальчиком, мне кажется, он скучает без вас». Уходя, я вдруг спросила: «Фаина Георгиевна, вы верите в Бога?» — «Я верю в Бога, который есть в каждом человеке. Когда я совершаю хороший поступок, я думаю, что это дело рук Божьих».
Никто так и не понял, сколько любви вмещало это великое сердце. Фаина Георгиевна дарила окружающим свою любовь незаметно, походя, словно между делом, так же, как творила добро. И никогда не ожидала благодарностей, ответных шагов, платы. Таким и должно быть истинное добро — бескорыстным и незаметным.
Да, порой Фаина Георгиевна бывала колючей, язвительной, но злой она не бывала никогда. По ее собственному признанию, она могла огорчить, но обидеть — никогда. Обижала Раневская разве что саму себя.
Оглядываясь назад, Фаина Георгиевна скромничала, утверждала, что не сделала ничего значимого, а всего лишь пропищала как комар.
Таланту всегда сопутствует скромность.
«Старая харя не стала моей трагедией, — говорила Фаина Георгиевна, — в двадцать два года я уже гримировалась старухой и привыкла и полюбила старух моих в ролях. А недавно написала моей сверстнице: «Старухи, я любила вас, будьте бдительны!»
В последние годы жизни Фаина Георгиевна практически не накладывала грима перед выходом на сцену, но неизменно душилась французскими духами и вспоминала, что Ольга Книппер-Чехова («дивная старуха») однажды сказала ей: «Я начала душиться только в старости».
Старухи, по мнению Фаины Георгиевны, бывали ехиднами, а к концу жизни превращались в стерв, сплетниц и негодяек. Вообще старухи, по ее наблюдениям, часто не обладали искусством быть старыми. Раневская же считала, что к старости надо добреть. Добреть с утра до вечера.
Любовь и добро, добро и любовь были двумя составляющими частями жизни актрисы, ее опорами.
Землячка великого русского писателя и драматурга, однофамилица героини его пьесы (многие скажут — его лучшей пьесы!), Фаина Раневская всю свою жизнь «выстроила по Чехову». Окидывая взором ее жизненный путь, можно подумать, что он описан Антоном Павловичем.
Словно Нина Заречная вступила она во взрослую жизнь, «талантливо вскрикивая» на провинциальной сцене, на всю жизнь запомнив «Вишневый сад» не как пьесу, не как образ, а как эпоху российской жизни, как слепок, сохранивший на века образ почившего в небытие девятнадцатого века. Вскоре Нина Заречная на всю дальнейшую жизнь превратится в идеалистку Раневскую, прикипевшую душой к тонкому, возвышенному, чистому искусству. Реки пошлости и потоки фальши никак не отразятся на ней, сохранившей в себе память о великих людях, ставших по воле случая ее проводниками в волшебный мир сцены и наставниками, учителями.
Как жаль, что Фаина Георгиевна так и не полюбила писать мемуары...
Анна Ахматова однажды сказала:
Я вижу все. Я все запоминаю,
Любовно-кротко в сердце берегу.
Лишь одного я никогда не знаю
И даже вспомнить больше не могу.
Я не прошу ни мудрости, ни силы.
О, только дайте греться у огня!
Мне холодно... Крылатый иль бескрылый,
Веселый бог не посетит меня...