Глава шестнадцатая. Последняя роль
Все души милых на высоких звездах.
Как хорошо, что некого терять
И можно плакать...
Анна Ахматова. «Все души милых на высоких звездах».
Властная старуха Мавра Тарасовна, мать московского купца Амоса Панфиловича Барабошева, подыскивает для своей единственной внучки Поликсены жениха-генерала.
У самой же Поликсены другие планы — добрая девушка любит приказчика Платона Зыбкина, красивого, честного и, как и полагается при таких достоинствах, бедного парня, задолжавшего своему хозяину Амосу Панфиловичу двести рублей. Платон отвечает ей взаимностью.
Несчастному Платону грозит долговая тюрьма. Стараниями Филицаты, няньки Поликсены, решившей помочь счастью влюбленных, в доме появляется новый сторож — отставной унтер-офицер Сила Ерофеевич Грознов, бывший когда-то любовником Мавры Тарасовны. Напуганная тем, что ее старые грехи станут общим достоянием, старуха по требованию Грознова уничтожает вексель Платона и дозволяет Поликсене выйти за него замуж.
Таков сюжет пьесы Александра Николаевича Островского «Правда — хорошо, а счастье лучше». Пьесы, в которой Фаина Георгиевна Раневская сыграет свою последнюю роль. Последнюю роль своей долгой жизни...
Долгое время в Театре имени Моссовета Фаина Георгиевна была занята лишь в одном спектакле — «Дальше — тишина». Очень долго — почти двенадцать лет. Конечно же, актрисе этого было мало. Мысль о близящемся конце не покидала ее. Между тем оставалось столько несыгранных ролей, невоплощенных образов! Надо было остановиться на чем-то вечном, значимом, классическом...
Безжалостное и бесстрастное, время шло, и его нельзя было остановить.
К тому же Раневская не выносила безделья. Нине Сухоцкой она однажды призналась: «Знаешь, когда я долго не играю, долго не готовлю новой роли, я себя чувствую как пианист, у которого ампутированы руки».
На дворе — 1980 год. Год «расцвета застойного времени», год Московской олимпиады, год смерти Владимира Высоцкого.
Мало кто знает, что когда по окончании школы-студии МХАТ Владимир Высоцкий пришел на работу в московский Театр имени Пушкина, ему там поначалу хороших ролей не предлагали, что привело молодого актера к депрессии, к неверию в свои силы. Он сорвался, запил и не появлялся в театре несколько недель. От увольнения Высоцкого спасало только заступничество Фаины Георгиевны Раневской, служившей тогда в том же театре. Она, чуть ли не единственная тогда, разглядела в Высоцком талантливого актера и поверила в него.
Возраст актрисы перевалил уже за восемьдесят. Надеяться на авось — опрометчиво, верить в то, что кто-то подберет ей подходящую роль, — глупо.
Человек сам должен быть творцом собственного счастья. Всю жизнь исповедуя этот принцип, Фаина Георгиевна осталась верна ему и в старости.
Невольно мысли ее все чаще возвращались к Островскому. Творчество великого русского драматурга Раневская знала хорошо и как читательница, и как актриса.
В его пьесах она была занята еще в начале двадцатых годов в Крыму, а затем — в Баку. В общей сложности Раневская сыграла в пяти пьесах Островского, включая «Бесприданницу», и более к Островскому на сцене не возвращалась. Вероятнее всего, это происходило не по ее воле — просто не было подходящих ролей в тех театрах, где служила Фаина Георгиевна, или режиссеры, ставящие Островского, обходили ее стороной.
Пьесу Островского «Правда — хорошо, а счастье лучше» Фаине Георгиевне посоветовал один из знакомых, явно видевший ее в роли купчихи Барабошевой. Однако сама Раневская остановилась на Филицате.
Почему же она сделала такой выбор? Почему отказалась от главной роли в пользу эпизода? Что привлекло Раневскую в Филицате? В первую очередь — добрый характер старой няньки и то добро, которое она несет людям.
Филицата — не «наемный сотрудник», как нынче принято говорить. Она — настоящий член семьи. За Поликсену Филицата переживает так, словно та ее родная внучка. И счастье своих любимцев Платоши и Поликсены она устраивает совершенно бескорыстно.
Фаина Георгиевна предложила поставить пьесу актеру и режиссеру Сергею Юрскому. Тот перечитал пьесу и согласился.
Трения у них начались сразу. Не успел Сергей Юрьевич дать согласие на постановку, как Раневская заявила ему, что если пьеса его не тронула, то и ставить ее не надо. «Вы вообще не режиссер, а актер. Вот и играйте себе, а ставить вам не надо», — были ее слова.
Юрский знал, что после роли Люси Купер в спектакле «Дальше — тишина» у Фаины Георгиевны других ролей в театре не было. Знал он и то, что никто из руководства не озаботится поиском ролей для нее.
Он видел ее в роли старухи Барабошевой, но Фаина Георгиевна объявила, что согласна играть только добрую няньку Филицату, и осталась непреклонна: «Я столько уродов сыграла. Я хочу хорошего человека играть».
Юрский пытался убеждать — и снова слышал уже сказанное ему: «Мы, наверное, с вами не сработаемся». К тому же Фаина Георгиевна сослалась на то, что на всех репетициях она присутствовать не сможет, так как ей не с кем оставить собаку, своего дворового пса Мальчика.
Но Юрский, человек импульсивный и увлекающийся, уже загорелся идеей поставить спектакль по пьесе «Правда — хорошо, а счастье лучше», и поставить его с Фаиной Раневской, пусть даже и в роли Филицаты. Сергей Юрьевич нашел, что Фаина Георгиевна превосходно справится с этой довольно автономной в сущности ролью, и не присутствуя на всех репетициях. Правда, он настоял на присутствии Раневской на первой репетиции.
Накануне первой репетиции Фаина Георгиевна позвонила Сергею Юрьевичу и сказала, что на репетицию явиться не сможет. Юрский был готов к этому — его не раз предупреждали об особенностях характера Раневской.
Она пришла. И на первую репетицию, и на все остальные.
Приезжала она обычно рано и тут же принималась выплескивать свое раздражение. На всех и вся.
Тускло горят лампочки...
Ей не ответили на приветствие...
Ступеньки не видны под ковровой дорожкой...
Зачем в спектакль введены песни, которых не было у Островского?..
Как можно играть без суфлера?..
Гримеры с костюмершами трепетали. Она могла довести до слез. И не всегда заслуженно. Сказывался возраст, обнажавший всю остроту и неуживчивость характера, сказывались обиды на судьбу, одиночество.
Юрский, исполняя долг режиссера, улаживал конфликты. Как мог успокаивал Фаину Георгиевну и пытался уберечь окружающих от ее нападок, зачастую несправедливых. Ему и самому иногда бывало страшно.
Фаина Георгиевна привычно сообщала, что отказывается играть. Сегодня и вообще.
Сергей Юрьевич шутками и комплиментами приводил актрису в более-менее сносное расположение духа. Порой ему в этом трудном деле помогал директор театра Лев Лосев.
Вспоминает Нина Сухоцкая: «Читаем вместе пьесу, и Фаина Георгиевна радуется дивному, исконно русскому языку Островского, которого всегда очень любила. Вопрос решен, будет играть. Я была свидетельницей, с какой бережностью, почти благоговейно работала она еще до репетиций над этой ролью. Образ старой няньки легко зарождался в тексте, походке, нюансах интонаций... Но уже на первых читках обнаружилось решительное несогласие Фаины Георгиевны с режиссерской трактовкой пьесы. Помню, как после одной такой репетиции-читки, придя домой, она прямо в пальто опустилась в передней в кресло и долго молчала. На мои расспросы растерянно и горько сказала: «Подумай, что же это? Он (режиссер. — Н.С.) сказал, что я прекрасно читала роль, но читала Островского, а он намерен ставить эту пьесу как Шекспира». С этого началось. За редким исключением репетиции шли для Фаины Георгиевны трудно, мучительно».
Юрский прикрепил к Раневской свою помощницу Марию Дмитриевну, которая благотворно (то есть успокаивающе) действовала на актрису. Она была ее помощницей, наперсницей, ангелом-хранителем. По старой традиции русского театра Раневская не могла выйти на сцену сама, без того, чтобы кто-нибудь ее не «выпустил». Мария Дмитриевна перед каждым выходом (которых у Филицаты целых десять), помогала Фаине Георгиевне подняться на ноги и командовала: «Пошла». Именно так, согласно традициям.
Во время каждого выхода Раневской на сцену свершалось чудо. Старая немощная народная артистка преображалась в бойкую хлопотунью Филициату. Зрители встречали Фаину Георгиевну аплодисментами, а она потом, как вспоминает Сергей Юрский, сердилась: «Зачем? Зачем они хлопают? Они любят меня? За что? Сколько лет мне кричали на улице мальчишки: «Муля, не нервируй меня!» Хорошо одетые надушенные дамы протягивали ручку лодочкой и аккуратно сложенными губками, вместо того чтобы представиться, шептали: «Муля, не нервируй меня!» Государственные деятели шли навстречу и, проявляя любовь и уважение к искусству, говорили доброжелательно: «Муля, не нервируй меня!» Я не Муля. Я старая актриса и никого не хочу нервировать. Мне трудно видеть людей. Потому что все, кого я любила, кого боготворила, умерли. Столько людей аплодируют мне, а мне так одиноко. И еще... я боюсь забыть текст. Пока длится овация, я повторяю без конца вслух первую фразу «И всегда так бывает, когда девушек запирают» на разные лады. Боже, как долго они аплодируют. Спасибо вам, дорогие мои. Но у меня уже кончаются силы, а роль все еще не началась... «И всегда так бывает, когда девушек запирают». Нет, не так, я не умею говорить одинаково. Я помню, как выходили под овацию великие актеры. Одни раскланивались, а потом начинали роль. Это было величественно. Но я не любила таких актеров. А когда овацию на выход устроили Станиславскому, он стоял растерянный и все пытался начать сквозь аплодисменты. Ему мешал успех. Я готова была молиться на него. «И всегда так бывает, когда девушек запирают». Нянька добрая... Она любит свою воспитанницу, свою девочку. А на бабушку нянька злится — зачем запирает внучку... Поликсену... дорогую мою... «И всегда так бывает, когда девушек запирают». Нянька раздражена. Или это я раздраженная? «Муля, не нервируй меня!» Я сама выдумала эту фразу. Я выдумала большинство фраз, которые потом повторяли, которыми дразнили меня. В сущности, я сыграла очень мало настоящих ролей. Какие-то кусочки, которые потом сама досочиняла. В Островском нельзя менять ни одного слова, ни одного! Я потому и забываю текст, что стараюсь сказать абсолютно точно, до запятой. А суфлера нет. А все кругом говорят бойко, но приблизительно. Не ценят слова. Не ценят слово. Не ценят Островского. И всегда так бывает, когда меня нервируют... Муля! Не запирай меня! Всегда так бывает».
И каждый вечер овации повторялись. Для того чтобы выйти на сцену в тишине, Фаине Георгиевне пришлось бы сделать это при совершенно пустом зале, зале без единого зрителя.
Первая сцена была очень трудной. Островский вводил зрителя в курс дела неспешно и обстоятельно, что в наше время смотрелось скучновато. Фаина Георгиевна всегда мучилась с этой первой сценой. После оваций, после столь горячего, щедрого на эмоции приема ей сразу же хотелось сделать в ответ нечто необычайное, значительное. А вместо этого в сцене шел такой вот разговор:
Зыбкина. Ах, ах, ах! Что ты мне сказала! Что ты мне сказала! То-то, я смотрю, девушка из лица изменилась, на себя не похожа.
Филицата. Все от любви, сердце ноет. И всегда так бывает, когда девушек запирают. Сидит, как в тюрьме, — выходу нет, а ведь уж в годах, уж давно замуж пора... Так чему дивиться-то?
Зыбкина. Да, да. Что ж вы ее замуж-то не отдаете? Неужели женихов нет?
Филицата. Как женихов не быть, четвертый год сватаются; и хорошие женихи были, да бабушка у нас больно характерна. Коли не очень богат, так и слышать не хочет; а были и с деньгами, так, вишь, развязности много, ученые речи говорит, ногами шаркает, одет пестро; что-нибудь да не по ней. Боится, что уважения ей от такого не будет. Ей, видишь ты, хочется зятя и богатого, и чтоб тихого, не из бойких, чтоб он с затруднением да не про все разговариватьто умел; потому она сама из очень простого звания взята.
Зыбкина. Скоро ль ты его найдешь такого!
Филицата. И я то же говорю. Где ты нынче найдешь богатого да неразвязного? Кто его заставит длинный сертук надеть али виски гладко примазать? Вяжет-то человека что? Нужда. А богатый весь развязан и уж, обыкновенно, в цветных брюках... Ничего не поделаешь.
Зыбкина. Уж само собой, что в цветных; потому какая ж ему неволя!..
Филицата. Мудрит старуха над женихами, а внучка, между тем временем, влюбилась да и сохнет сердцем. Кабы у нас знакомство было да вывозили Поликсену почаще в люди, так она бы не была так влюбчива; а из тюрьмы-то первому встречному рад: понравится и сатана лучше ясного сокола.
Раневская не была бы Раневской, если бы и здесь не нашла верного решения. Она разбивала первую сцену на множество крошечных кусочков и играла их «на контрастах».
Покидая сцену после десятиминутной игры, Раневская пела: «Корсетка моя...», пела песню, которую с ее подачи (в годы юности Фаина Георгиевна слышала ее в исполнении великого актера Владимира Николаевича Давыдова) ввел в спектакль Сергей Юрский, правда, по его замыслу песня должна была звучать в только финале. Сергей Юрьевич был против пения в первой сцене, ему хотелось неожиданно огорошить зрителя этой песней в финале, но переубедить Раневскую ему так и не удалось.
Вспоминает Константин Михайлов: «Уже на девятом десятке жизни Раневская сыграла еще одну роль. Ведь она все время думала о дальнейшей работе, хотела играть. Обижалась, горевала, когда, щадя ее здоровье, редко назначали спектакли с ее участием. И вот сыграла добрую, хлопотливую, трогательную, смешную, но в чем-то гордую старушку — няню Филицату в пьесе Островского «Правда — хорошо, а счастье лучше». Случилось так, что я был дежурным от художественного совета на том спектакле, когда она играла его в последний раз. Пристально следя за ней, я видел, как трудно ей все давалось. Но в зале звенел смех, раздавались аплодисменты на каждое ее появление, на каждый уход со сцены — все было как всегда».
В паузах Раневская не поднималась к себе в гримерную. Она предпочитала просиживать весь спектакль на сцене, за кулисами. Повторяла роль, не надеясь на слабеющую память, жаловалась Марии Дмитриевне на жизнь, да порой так громко, что голос ее был слышен на сцене. Юрский бросался наводить порядок, Фаина Георгиевна пугалась, закрывала рот руками, но через какое-то время все повторялось снова. В прежние времена она себе такого не позволяла.
Прав был поэт, сказавший:
Года меняют лица
Другой на них
Ложится свет.
«Фаина Георгиевна никогда не концертировала соло, — писал Сергей Юрский. — Никогда не выходила на сцену одна, хотя массу всего знала наизусть и дома читала великолепно. У нее действительно была какая-то абсолютная необходимость в партнере. Все, что в фас, все, что прямо в зал, ей казалось нескромным, недопустимым. Все, что в профиль, освобождало от груза ответственности и давало импульс к игре. Но Раневская остро и очень профессионально чувствовала реакцию зала, великолепно ощущала приливы и отливы внимания. Зал нужно «взять» — значит «отпустить» партнера и направить энергию прямо на зрителей. Зал взят. Но это «нескромно» и не по системе — смотреть в зал. И снова Раневская вертит партнером, будто ищет точку, где сольются наконец две противоположности и партнер станет залом — близким, послушным, а зал станет партнером — понимающим, реагирующим. Как живописец преодолевает плоскость полотна и создает перспективу картины, так Раневская зримо преодолевала условность театра в поиске секунды подлинного или, вернее, сверхподлинного момента жизни... Ей самой очень хотелось что-нибудь учудить. Эх, текста для этого нет. Замечательную роль написал А.Н. Островский. Но не для Раневской. Ей бы Грознова играть! Вот тут бы она выдала, да жаль — роль мужская. Ну ладно, текста нет, но есть же интонация! Есть жест, есть глаза! Чудить — не чудила, а желание в них светилось. И так объемно все звучало, и с хитрецой, и с подколом, и по-доброму: «...вы, отдохнувши, сегодня же понаведайтесь к воротам. У нас завсегда либо дворник, либо кучер, либо садовник у ворот сидят; поговорите с ними, позовите их в трактир, попотчуйте хорошенько! Своих-то денег вам тратить не к чему, да вы и не любите, я знаю; так вот вам на угощение!» И рублик шмяк на стол. Тот самый, что на мышьяк был дан. Вот он куда пойдет.
«Расскажите, в каких вы стражениях стражались...» А Грознов глухим прикинулся, руку трубочкой к уху тянет (кстати, это мне Раневская предложила). Она наклонилась и уже с открытым смехом гаркнула: «В каких стражениях стражались!!!» — что ж ты, дескать, старый черт, совсем уж собственное геройство позабыл?»
В этом спектакле у Раневской было много текста, и она очень боялась что-то забыть. Мария Дмитриевна стояла во время выходов Фаины Георгиевны за кулисами с пьесой в руках и во время пауз, которые Фаина Григорьевна делала специально, подсказывала ей текст. Порой она от усердия высовывалась так, что ее голова была видна из зала, или даже выходила на сцену. Однажды в подобной ситуации Раневская сказала ей: «Милочка, успокойтесь, этот текст я знаю». Зрители воспрняли все происходившее как должное. Решили, наверное, что так и было задумано.
Порой Раневская вставала на стезю самоуничижения: «Я простужена. Всем мешаю своим кашлем. Я кашляла на сцене. Зрители это слышали. Это ужасно. Я плохо играла».
Юрский прекрасно знал, что никогда нельзя соглашаться с самокритикой Раневской, даже если она, казалось бы, горячо настаивает на своем. Те, кто соглашался, тут же становился врагом Раневской.
«Противостояние» Мавры Тарасовны и Филицаты в третьем акте — одна из самых сильных сцен в спектакле. Филициата, отправившись на разведку обстановки перед свиданием влюбленных, устроенным ею же, случайно натыкается на хозяйку. Хозяйку играла Варвара Владимировна Сошальская, народная артистка СССР (даже те, кому незнакомо это имя, должны помнить ее в роли матери майора Томина из легендарного сериала «Следствие ведут знатоки»).
Стоит Филицате присесть, словно бы ненароком, как хозяйка награждает ее таким взглядом! Филицата встает, но видно, какие страсти клокочут в ее душе. Когда хозяйка произнесет свое: «Еще чего не знаешь ли? Так уж говори, кстати, благо начали!» — Филицата молча подойдет к ней... нет — не подойдет, а станет наступать, надвигаться на нее, надвигаться медленно (давая зрителям возможность «прочувствовать момент»), грозно и мощно.
Напряжение постепенно нарастает. «Платона даром обидели, вот что! Он хозяйскую пользу соблюдал и такие книги писал, что в них, все одно что в зеркале, сейчас видно, кто и как сплутовал. За то и возненавидели», — бросает в лицо хозяйке Филицата.
Хозяйка обрывает ее и уходит. Филицата остается одна. Она вышла из себя, это видно по тому, сколь шумно она дышит и как переминается с ноги на ногу. И вдруг гнев и обида (как-никак сорок лет прослужила верой и правдой) находят выход: Филицата передразнивает хозяйку и плюет на пол. Старый грубый трюк, но у Раневской он получался даже немного элегантным.
А в сцене ночного свидания Раневская использовала картинные, яркие, почти опереточные трюки: вздрагивала от каждого шороха, пугалась и конечно же передразнивала. И любимая фраза Фаины Георгиевны в этой роли: «Я рада для тебя в ни-и-иточку вытянуться».
Она «вытягивалась в ниточку» всю свою актерскую жизнь. В каждой роли, при каждом выходе. Всегда! Везде! По-другому она не умела, халтуры не признавала. Ни на сцене, ни в жизни. Не в этом ли корни ее одиночества?
Надо отметить, что даже в преклонные годы, несмотря на все тяготы и болезни, Фаина Георгиевна не утратила ни единой капли своего блистательного искрометного юмора. На одной из репетиций пьесы Островского произошел забавный случай.
Фаина Раневская и Варвара Сошальская были между собой в довольно хороших отношениях. Друг дружку они называли Вавочкой и Фуфочкой. Однажды на репетиции Сошальская занемогла — бессонница, поднялось давление. Фаина Георгиевна отправилась в театральный буфет, чтобы купить подруге шоколадку или какую-нибудь другую сладость для поднятия настроения. В буфете она увидела огромные парниковые огурцы, большую диковину в середине зимы по тем временам. Раневская купила один огурец побольше, сунула его в карман передника и прямиком направилась на сцену, где со словами «Вавочка, посмотри, какой огурчик я тебе принесла» передала презент Сошальской. «Спасибо тебе, Фуфочка!» — обрадовалась та.
Покидая сцену, Раневская подмигнула Сошальской и уточнила: «Вавочка, я дарю тебе этот огурчик. Хочешь — ешь его, хочешь — живи с ним...» Сергей Юрьевич был вынужден объявить перерыв, так как все присутствующие буквально слегли от хохота и репетировать не могли.
Тайное всегда становится явным. По крайней мере, в развязках пьес. Грозная бабка запирает Поликсену в ее комнате — думать и выбирать. Выбор непрост: или замуж с одобрения Мавры Тарасовны, или — в монастырь. Филицату призывает на расправу грозная хозяйка.
Устроив для виду «допрос с пристрастием», Мавра Тарасовна оглашает заранее заготовленное решение, свою волю:
— Ну, сбирайся.
— Куда сбираться? — недоумевает Филицата.
— Со двора долой. В хорошем доме таких нельзя держать.
Фаина Георгиевна преображалась. Не «ахала», не «охала», вообще никак не реагировала на приговор. Только задумчиво и слегка иронично смотрела на хозяйку. Так, как смотрит на партнера, заказавшего игру на мизере, преферансист, прикидывающий — пять или шесть взяток сможет отдать он самонадеянному дилетанту.
— Во-о-от выдумала! А еще умной называешься... Сорок лет я в доме живу...
— С летами ты, значит, глупеть стала.
— Да и ты не поумнела, коли так нескладно говоришь...
Хозяйка недоумевает — вместо ожидаемых мольб и причитаний с ней ведут спокойный диалог. Фелицата возражает, спорит, доказывает. Ведет себя не как без пяти минут бродячая нищенка, а как равная хозяйке.
— Кто ж за Поликсеной ходить-то будет? Да вы ее тут совсем уморите... Я вчера... у ней изо рта коробку со спичками выдернула... Нечто этим шутят?
— Кто захочет что сделать над собой, так не остановишь. А надо всеми над нами Бог... А тебя держать нельзя: ты больно жалостлива.
— Не к одной я к ней жалостлива, и к тебе, когда ты была помоложе, тоже была жалостлива. Вспомни молодость-то...
Жребий брошен. Слово сказано. Но хозяйка то ли не хочет, то ли не может понять намека. Требуются разъяснения, и Филицата добавляет:
— А ты забыла, верно, как дружок-то твой вдруг налетел? Кто на часах-то стоял? Я от страху-то не меньше тебя тряслась всеми суставами, чтобы муж его тут не захватил.
Старая нянька ведет партию с изяществом опытной интриганки. Легко, последовательно, уверенно. Она больше не боится хозяйки. Она борется за счастье Поликсены и за право прожить остаток жизни под кровом, за сорок лет ставшим ей родным. «Правда — хорошо, а счастье лучше». Своей, не потерявшей с возрастом силы рукой она извлекает из небытия фигуру бравого вояки Грознова.
— Солдатик этот бедненький давно помер на чужой стороне, — неуверенно отводит удар Мавра Тарасовна.
— Ох, не жив ли? — наносит новый Филицата.
— Никак нельзя ему живым быть, потому я уж лет двадцать за упокой его души подаю: так нешто может это человек выдержать? — В голосе Сошальской, играющей Мавру Тарасовну, прорезываются металлические нотки.
— Бывает, что и выдерживают, — припечатывает Раневская.
Теперь уже она — первая скрипка. Она — главная. Ей решать — казнить или миловать. Исчезли сомнения, исчезли волнения, исчезли жалость и сострадание к хозяйке, богатой, но несчастной старухе. «Ты хочешь этого? — спрашивают глаза Раневской. — Так получи же!»
Каждому — свое.
— Так ты пустых речей не говори, а сбирайся-ка подобру-поздорову! Вот тебе три дня сроку! — Утопающий хватается за соломинку, побежденная Мавра Тарасовна, уже понявшая (по Сошальской это хорошо видно), собирает все силы для последнего удара.
Ударила и обратилась в бегство. Филицата бросилась за ней, но наткнулась на захлопнувшуюся дверь.
Отпрянув от дверей, словно обжегшись, Филицата озирается по сторонам в поисках чего-то, ведомого только ей одной, и продолжает диалог, теперь уже с воображаемой собеседницей: «Да я-то хоть сейчас... Поликсену только и жалко, а тебя-то, признаться, не очень... Сорок лет я в доме живу... сорок лет... Поликсену жалко... сорок лет... Поликсену жалко... А тебя, Мавра Тарасовна, не жалко... Но раньше — такая уж я от рождения — и к тебе была жалостлива, когда ты помоложе была», — каждый раз Фаина Георгиевна произносила эти слова Островского по-разному. Оно и верно. Каждая роль была для нее жизнью, а жизнь нельзя повторить, ее можно только прожить заново. Раневская была корифеем импровизации. Филицата уходит со сцены. Уходит так, что зрители начинали бешено аплодировать, пораженные мощью драматического таланта актрисы. Все будет хорошо. Мавра Тарасовна встретится с Силой Грозновым. Зло будет наказано, а справедливость восторжествует. В последних сценах Филицата ведет себя скромно, но видно, чувствуется, просто висит в воздухе ее упоение своим торжеством. — Это я! Я все сделала! У меня получилось! Нет, Фаина Георгиевна играла не гордыню и тем более не злорадство, а радость. Чистую искреннюю радость человека, который помог своим ближним. Радость творца, сделавшего этот мир лучше, пусть не намного, но — лучше. Светлое чувство передавалось зрителям, охватывало весь зал, зал вставал и начинал аплодировать. Фаина Георгиевна, обняв свою дорогую Поликсену, уходила. И непонятно было, кто это уходит — нянька Филицата или актриса Раневская. Уходит печально, торжественно и в то же время под свою легкомысленную песенку:
Корсетка моя,
Голубая строчка,
Мне мамаша приказала —
Гуляй, моя дочка!
Я гуляла до зари,
Ломала цветочки.
Меня милый целовал
В розовые щечки.
Или это Филицата показывает напоследок, как прошла ее жизнь? Сорок лет в людях... Почти семьдесят лет на сцене...
Или из спектакля уходит душа?
И медленно закрывался занавес, отделявший материальный мир от духовного.
Ему тут же приходилось открываться. Еще раз, и еще раз, и еще...
До тех пор, пока не смолкали аплодисменты.
Как бы ни устала Раневская, она выходила к зрителям и благодарила их.
Несмотря на все сложности совместной работы с Фаиной Георгиевной, Сергей Юрский сохранил о ней самые теплые воспоминания. Тонкий знаток человеческой души и превосходный психолог, он нарисовал яркий и объемный портрет Фаины Георгиевны Раневской, одной из величайших актрис двадцатого века: «Сложен человек. Всякий сложен. Много намешано в человеке. Потому и интересен. Сплетаются биографические нити с генетическими. Сплетаются дурные и добрые побуждения. Спутываются ясные намерения ума с простыми требованиями жизни. Сердечный импульс дает толчок в одну сторону, а физиологический императив — в другую. Нити общественного долга и личного интереса стремятся к слиянию в красивый узор, а он порой оборачивается уродливым узлом. Но если внутри у большинства из нас замысловатый клубок нитей, то Раневская была соткана из морских канатов. Великолепна и красива ее сложность. И от крупности все противоречия ее личности воспринимались как гармоническая цельность. Редки такие люди.
Так случилось, что многие годы она провела почти безвыходно в четырех стенах. Но сохранила острое любопытство к жизни во всех проявлениях: к политике, к психологии современного человека, к смешному, к людским слабостям, к новым книгам, к новым талантам. Едкая насмешливость при постоянно возвышенном складе ума и сердца. Не терпела «тонкость» в общении, но при этом органически неприемлела малейшую фамильярность. Тяга к общению и потребность одиночества. Взрывы гнева и сентиментальность. Самоутверждение, обидчивость, подозрительность, и при этом — широта души, искренняя беспощадная самокритика, непостижимое умаление, даже уничижение своих достоинств, талантов (например, писательского дара). Безмерная печаль и могучий нутряной оптимизм. Жалостливая любовь ко всем людям и громогласный искренний патриотизм, безоговорочное предпочтение своих (во всем наше лучше!): русский язык, русский образ мыслей, русский стиль жизни, русские традиции. И еще: непреходящая гордость оттого, что она советская гражданка и советская актриса — по собственному выбору! Поступок совсем ранней юности. Вся семья эмигрировала после революции. Она — единственная из семьи осталась. С народом, со страной, с революцией, с русским театром. Так говорила Раневская — не с трибуны, не в интервью, а в своей комнате один на один среди разных других разговоров. Канаты, канаты сплелись в ней! Огромный масштаб. Карта в размер самой местности. Глубина памяти в размер века».