Ребенка с первого класса школы надо учить науке одиночества
В жизни каждого человека наступает период подведения итогов, время, когда, оглянувшись назад, мы спрашиваем себя — удалось ли нам достичь того, чего мы желали? Сбылись ли наши мечты? И если да — то счастливы ли мы? Ответы на подобные вопросы порой находятся мучительно больно. Что есть счастье? Как его измерить? Чем?
Однажды я перечитывала строки из дневника Анны Андреевны Ахматовой... «Теперь, когда все позади — даже старость — и остались только дряхлость и смерть, оказывается, все как-то почти мучительно проясняется: люди, события, собственные поступки, целые периоды жизни. И сколько горьких и даже страшных чувств...».
Как же она права! Я бы написала все то же самое. Там, в конце, у последней черты, и гении и обычные люди чувствуют себя одинаково. Уходит прочь страх перед неизбежным и наступает просветление. Страшным бывает лишь осознание того, что ничего изменить уже нельзя. Поезд ушел...
Кстати говоря, мой талант так и не был востребован сполна. За всю свою долгую жизнь я не сыграла и трех десятков ролей в кино, причем большинство из них были эпизодическими. Этого, конечно же, мало, очень мало. Да и в театре меня не баловали ролями... Я очень хорошо знаю, что талантлива, а что я создала? Пропищала, и только.
Кто, кроме моей Павлы Леонтьевны, хотел мне добра в театре? Кто мучился, когда я сидела без работы? Никому я не была нужна. Охлопков, Попов были снисходительны, Завадский ненавидел. Я бегала из театра в театр, искала, не находила. И это все. Личная жизнь тоже не состоялась. В театре Завадского заживо гнию. Иногда приходит в голову что-то неглупое, но и тут же забываю это неглупое. Умное давно не посещает мои мозги.
Мое одиночество было созвучно одиночеству моего дарования, оказавшегося неудобным в те времена, когда талант отступал перед идеологией, когда серая посредственность, играя Ленина или Брежнева, могла вознестись к вершинам славы, а всего лишь одно неосторожное слово могло стоить человеку не только карьеры, но и жизни.
Сколько же их было у меня, этих неосторожных слов! Взять хотя бы один из моих любимых анекдотов о том, что Бог, собираясь создать землю, заранее знал, что в двадцатом веке в России будет править КПСС, и решил дать советским людям такие три качества, как ум, честность и партийность. Но тут вмешался черт и убедил своего оппонента в том, что сразу три столь значительных качества будет чересчур. Довольно и двух. Бог согласился, и оттого, если человек умный и честный — то он беспартийный, если умный и партийный — то нечестный, если честный и партийный — то дурак.
Большую часть моей личной жизни составляла переписка. Письма многочисленных почитателей приходили со всего Советского Союза — от людей, проживших долгую жизнь и только начинающих жизнь: школьников, студентов, молодых актеров. Письма были разные: добрые, наивные, глупенькие, умные, интересные и пустенькие, и на все я непременно отвечала, даже на все поздравительные открытки: это невежливо — не отвечать, да и как же можно обидеть человека! Сотнями покупала я почтовые открытки для ответов, и их всегда было мало. Ведь часто человек, совсем неожиданно получивший ответ, опять с благодарностью писал мне, и так возникала переписка. Вероятно, ее было бы интересно опубликовать, она много рассказала бы о людях, о времени, обо мне.
Однако в начале 60-х был у меня был период, когда я не чувствовала себя одинокой. Я получила письмо от своей сестры Изабеллы Георгиевны Аплеен, которая жила одно время во Франции, а потом, похоронив мужа, перебралась в Турцию. Сестра была тоже одинока и просила помочь вернуться в СССР. Все хлопоты по устройству воссоединения меня и сестры взяла на себя тогдашний министр культуры Екатерина Фурцева. Узнав, что разрешение на приезд Изабеллы получено, я отправилась поблагодарить министра.
— Вы — мой добрый ангел, Екатерина Алексеевна! — произнесла я своим басом. На что Фурцева ответила:
— Я не ангел, а советский партийный работник.
Несколько лет мы прожили вместе. Вскоре у Беллы обнаружили рак. Я вызывала лучших врачей, проводила с ней — уже безнадежной — ночи. Больница, операция — все было бессмысленно. В 1964 году Белла умерла...
Я, вновь оставшись одна, поменяла квартиру, где жила с сестрой, и переехала в Южинский переулок в престижный дом для руководящих работников, расположенный неподалеку от Театра им. Моссовета, в котором служила.
И снова одиночество. Будь он проклят, этот талант, сделавший меня такой! Моей семьей было, как это ни высокопарно прозвучит, искусство. А о семье обычной я не раз говорила: «Семья заменяет все. Поэтому, прежде чем завести ее, надо решить, что для вас важнее — все или семья». Внука своей близкой подруги, надумавшего жениться, я предупреждала, не без доли юмора, разумеется:
— Вот женишься, тогда поймешь, что такое счастье. Но будет поздно.
Новый год я всегда встречала одна. Обзванивала друзей, поздравляла их с праздником и предупреждала, чтобы они не вздумали навещать меня.
— Эту ночь я проведу с очаровательным молодым человеком, — говорила я им.
— Как его зовут? — интересовались они.
— Евгений Онегин!
В моей почти пустой квартире было очень много цветов и всегда пустой холодильник... Мне все равно ничего нельзя! Единственные продукты, имеющиеся в квартире, — пакеты с пшеном на подоконнике для птиц и птичек. Впрочем, квартира очень даже не пустая: книги, книги, книги, многие на французском языке, «Новый мир», газеты, очки. Мой Мальчик знал всю французскую поэзию. И на всех обрывках листов, на коробках — записанные, зафиксированные в эту секунду пришедшие мысли. Кое-где споры, замечания. На одной странице жестокая характеристика известного театрального деятеля: «Он великий человек, он один вместил в себя сразу Ноздрева, Собакевича, Коробочку, Плюшкина — от него исходит смрад...».
Как раз меня спросили:
— Фаина Георгиевна, вы верите в Бога?
— Я верю в Бога, который есть в каждом человеке. Когда я совершаю хороший поступок, я думаю, что это дело рук Божьих...
...Я часто бывала колючей, язвительной, но злой не бывала никогда. Я могу огорчить, но обидеть — никогда. Обижала я разве что саму себя.