Я столько уродов сыграла! Я хочу хорошего человека играть!
«Властная старуха Мавра Тарасовна, мать московского купца Амоса Панфиловича Барабошева, подыскивает для своей единственной внучки Поликсены жениха-генерала. У самой же Поликсены другие планы — добрая девушка любит приказчика Платона Зыбкина, красивого, честного и, как и полагается при таких достоинствах, бедного парня, задолжавшего своему хозяину Амосу Панфиловичу двести рублей. Платон отвечает ей взаимностью. Несчастному Платону грозит долговая тюрьма. Стараниями Филицаты, няньки Поликсены, решившей помочь счастью влюбленных, в доме появляется новый сторож — отставной унтер-офицер Сила Ерофеевич Грознов, бывший когда-то любовником Мавры Тарасовны. Напуганная тем, что ее старые грехи станут общим достоянием, старуха по требованию Грознова уничтожает вексель Платона и дозволяет Поликсене выйти за него замуж».
Таков сюжет пьесы Александра Николаевича Островского «Правда — хорошо, а счастье лучше». Пьесы, в которой мне посчастливилось сыграть.
Долгое время в Театре имени Моссовета я была занята лишь в одном спектакле — «Дальше — тишина». Очень долго — почти двенадцать лет. Конечно же, мне этого было мало. Мысль о старости, о стольких годах, прожитых не так, как я хотела, не покидала меня. Между тем оставалось столько несыгранных ролей, невоплощенных образов! Надо было остановиться на чем-то вечном, значимом, классическом...
Безжалостное и бесстрастное, время шло, и его нельзя было остановить. К тому же я никогда не выносила безделья. Когда я долго не играю, долго не готовлю новой роли, я себя чувствую как пианист, у которого ампутированы руки.
А на дворе стоял 1980 год. Год расцвета, год Московской олимпиады, год смерти Владимира Высоцкого. Мой возраст перевалил уже за восемьдесят. Надеяться на авось — опрометчиво, верить в то, что кто-то подберет для меня подходящую роль, — глупо.
Человек сам должен быть творцом собственного счастья. Всю жизнь исповедуя этот принцип, я оставалась верна ему и в старости. Невольно мои мысли все чаще возвращались к Островскому. Творчество великого русского драматурга я знала хорошо и как читательница, и как актриса.
В его пьесах я была занята еще в начале двадцатых годов в Крыму, а затем — в Баку. В общей сложности я сыграла в пяти пьесах Островского, включая «Бесприданницу», и более к Островскому на сцене не возвращалась. Вероятнее всего, это происходило не по моей воле — просто не было подходящих ролей в тех театрах, где я служила или режиссеры, ставящие Островского, обходили меня стороной.
Пьесу Островского «Правда — хорошо, а счастье лучше» мне посоветовал один из знакомых, явно видевший меня в роли купчихи Барабошевой. Однако я сама остановилась на Филицате. Почему же я сделала такой выбор? Почему отказалась от главной роли в пользу эпизода? Что привлекло меня в Филицате? В первую очередь — добрый характер старой няньки и то добро, которое она несет людям.
Филицата — не «наемный сотрудник», как нынче принято говорить. Она — настоящий член семьи. За Поликсену Филицата переживает так, словно та ее родная внучка. И счастье своих любимцев Платоши и Поликсены она устраивает совершенно бескорыстно.
Я предложила поставить пьесу актеру и режиссеру Сергею Юрскому. Тот перечитал пьесу и согласился. Надо сказать, что трения у нас начались сразу. Не успел Сергей Юрьевич дать согласие на постановку, как я заявила ему, что если пьеса его не тронула, то и ставить ее не надо.
— Вы вообще не режиссер, а актер. Вот и играйте себе, а ставить вам не надо! — сказала я ему.
Юрский знал, что после роли Люси Купер в спектакле «Дальше — тишина» у меня не было других ролей в театре. Знал он и то, что никто из руководства не озаботится поиском ролей для меня. Он видел меня в роли старухи Барабошевой, но я объявила, что согласна играть только добрую няньку Филицату, и осталась непреклонна:
— Я столько уродов сыграла. Я хочу хорошего человека играть!
Юрский пытался убеждать — и снова слышал уже сказанное ему:
— Мы, наверное, с вами не сработаемся!
К тому же я сослалась на то, что на всех репетициях я присутствовать не смогу, так как мне не с кем оставить собаку, своего любимого пса Мальчика.
Но Юрский, человек импульсивный и увлекающийся, уже загорелся идеей поставить спектакль по пьесе «Правда — хорошо, а счастье лучше», и поставить его именно со мной, с Фаиной Раневской, пусть даже и в роли Филицаты. Сергей Юрьевич нашел, что я превосходно справлюсь с этой довольно автономной в сущности ролью, и не присутствуя на всех репетициях. Правда, он настоял на моем присутствии на первой репетиции.
Накануне первой репетиции я позвонила Сергею Юрьевичу и сказала, что на репетицию явиться не смогу. Юрский был готов к этому — его, конечно же, не раз предупреждали об особенностях моего характера.
Но я пришла. И на первую репетицию, и на все остальные. Приезжала я обычно рано и тут же принималась выплескивать свое раздражение. На всех и вся.
— Тускло горят лампочки...
— Мне никто не ответил на мое приветствие! Подумать только!
— Ступеньки не видны под ковровой дорожкой!
— Зачем в спектакль введены песни, которых не было у Островского?
— Как можно играть без суфлера?
Все это были мои слова! Гримеры с костюмершами трепетали. Кого-то я могла довести до слез. И, каюсь, не всегда заслуженно. Сказывался возраст, обнажавший всю остроту и неуживчивость характера, сказывались обиды на судьбу, одиночество.
Юрский, исполняя долг режиссера, улаживал конфликты. Как мог, успокаивал меня и пытался уберечь окружающих от моих нападок, зачастую несправедливых. Ему и самому иногда бывало страшно. А я привычно сообщала, что отказываюсь играть. Сегодня и вообще.
Сергей Юрьевич своими шутками и комплиментами приводил меня в более-менее сносное расположение духа. Порой ему в этом трудном деле помогал директор театра Лев Лосев.
Юрский прикрепил ко мне свою помощницу Марию Дмитриевну, которая благотворно, то есть успокаивающе действовала на меня. Она была моей помощницей, наперсницей, ангелом-хранителем. По старой традиции русского театра я не могла выйти на сцену сама, без того, чтобы кто-нибудь меня не «выпустил». Мария Дмитриевна перед каждым выходом (которых у Филицаты целых десять), помогала мне подняться на ноги и командовала:
— Пошла!
Именно так, согласно традициям.
Во время каждого выхода моей героини на сцену свершалось чудо. Я, старая немощная народная артистка, преображалась в бойкую хлопотунью Филициату. Зрители встречали меня аплодисментами, а я потом сердилась:
— Зачем? Зачем они хлопают? Они любят меня? За что? Сколько лет мне кричали на улице мальчишки: «Муля, не нервируй меня!». Хорошо одетые надушенные дамы протягивали ручку лодочкой и аккуратно сложенными губками, вместо того чтобы представиться, шептали: «Мулл, не нервируй меня!». Государственные деятели шли навстречу и, проявляя любовь и уважение к искусству, говорили доброжелательно: «Муля, не нервируй меня!». Я не Муля. Я старая актриса и никого не хочу нервировать. Мне трудно видеть людей. Потому что все, кого я любила, кого боготворила, умерли. Столько людей аплодируют мне, а мне так одиноко. И еще... я боюсь забыть текст. Пока длится овация, я повторяю без конца вслух первую фразу «И всегда так бывает, когда девушек запирают» на разные лады. Боже, как долго они аплодируют. Спасибо вам, дорогие мои. Но у меня уже кончаются силы, а роль все еще не началась... «И всегда так бывает, когда девушек запирают». Нет, не так, я не умею говорить одинаково. Я помню, как выходили под овацию великие актеры. Одни раскланивались, а потом начинали роль. Это было величественно. Но я не любила таких актеров. А когда овацию устроили Станиславскому, он стоял растерянный и все пытался начать сквозь аплодисменты. Ему мешал успех. Я готова была молиться на него. «И всегда так бывает, когда девушек запирают». Нянька добрая... Она любит свою воспитанницу, свою девочку. А на бабушку нянька злится — зачем запирает внучку... Поликсену... дорогую мою... «И всегда так бывает, когда девушек запирают». Нянька раздражена. Или это я раздраженная? «Муля, не нервируй меня!». Я сама выдумала эту фразу и она стала моим проклятием. Я выдумала большинство фраз, которые потом повторяли, которыми дразнили меня. В сущности, я сыграла очень мало настоящих ролей. Какие-то кусочки, которые потом сама досочиняла. В Островском нельзя менять ни одного слова, ни одного! Я потому и забываю текст, что стараюсь сказать абсолютно точно, до запятой. А суфлера нет. А все кругом говорят бойко, но приблизительно. Не ценят слова. Не ценят слово. Не ценят Островского. И всегда так бывает, когда меня нервируют... Муля! Не запирай меня! Всегда так бывает...
И каждый вечер овации повторялись. Для того чтобы выйти на сцену в тишине, мне, наверное, пришлось бы сделать это при совершенно пустом зале, зале без единого зрителя.
Первая сцена была очень трудной. Островский вводил зрителя в курс дела неспешно и обстоятельно, что в наше время смотрелось скучновато. Я всегда мучилась с этой первой сценой. После оваций, после столь горячего, щедрого на эмоции приема мне сразу же хотелось сделать в ответ нечто необычайное, значительное.
Я не была бы Фаиной Раневской, если бы и здесь не нашла верного решения. Я разбивала первую сцену на множество крошечных кусочков и играла их «на контрастах».
Покидая сцену после десятиминутной игры, я пела: «Корсетка моя...», пела песню, которую с моей подачи, ввел в спектакль Сергей Юрский, правда, по его замыслу песня должна была звучать только в финале. Сергей Юрьевич был против пения в первой сцене, ему хотелось неожиданно огорошить зрителя этой песней в финале, но переубедить меня ему так и не удалось.
В паузах я не поднималась к себе в гримерную. Я предпочитала просиживать весь спектакль на сцене, за кулисами. Повторяла роль, не надеясь на слабеющую память, жаловалась Марии Дмитриевне на жизнь, да порой так громко, что мой голос, наверное, был слышен на сцене. Юрский бросался наводить порядок, я пугалась, закрывала рот руками, но через какое-то время все повторялось снова. В прежние времена я себе такого не позволяла.
Несмотря на все сложности совместной работы, нам удалось сохранить с Сергеем Юрьевичем теплые и дружественные отношения. Тонкий знаток человеческой души и превосходный психолог, он очень мило отозвался о моей личности:
— Сложен человек. Всякий сложен. Много намешано в человеке. Потому и интересен. Сплетаются биографические нити с генетическими. Сплетаются дурные и добрые побуждения. Спутываются ясные намерения ума с простыми требованиями жизни. Сердечный импульс дает толчок в одну сторону, а физиологический императив — в другую. Нити общественного долга и личного интереса стремятся к слиянию в красивый узор, а он порой оборачивается уродливым узлом. Но если внутри у большинства из нас замысловатый клубок нитей, то Раневская была соткана из морских канатов. Великолепна и красива ее сложность. И от крупности все противоречия ее личности воспринимались как гармоническая цельность. Редки такие люди.