Анатолий Адоскин
Л.Ф. Лосев. О Раневской. М., 1988.
В ней поражало все фигура, голос, смесь эксцентричности и величия. Критики, журналисты, поклонники искали встречи с ней, правдами и неправдами пытались добыть любую информацию о ее жизни и вольно или невольно создавали вокруг ее имени некую легенду. Как же решиться обыкновенными словами рассказать о столь необыкновенном явлении Фаине Георгиевне Раневской? Все, что связано с ней, не укладывается в один ряд и словно спорит одно с другим. Была одной из самых признанных актрис, а написано о ней мало. Имела огромную популярность в кино, но снялась всего в трех больших ролях, остальные — эпизодические. Все, что создавалось ею в театре, становилось событием, но и там количество сыгранных ролей, увы, невелико. Она была гордой и независимой и, быть может, производила впечатление обеспеченного и устроенного человека. Но так только казалось. Никогда не заботясь о собственном благополучии, она пеклась о людях, с которыми сводила ее судьба, жила заботами о друзьях, боялась кого-нибудь забыть. Это были ее правила, которые порой принимали «угрожающие размеры». А ее способность отвечать на все письма — обязательно, несмотря на занятость, усталость или недомогания. Она принадлежала замечательному роду деятелей старой русской культуры, служителей высокого искусства, и потому считала себя обязанной соответствовать идеалу, который в ней видел зритель.
Никогда не забуду, как в разговоре об артистах провинциальных театров России в далекие времена она заметила: «Голубчик, они же почти все были с университетскими значками». Она никогда не занимала никаких общественных должностей, не выступала в печати, не держала речей, даже не играла положительных ролей, но была истинно народной артисткой, истинно общественным человеком. Потому что всегда болела за общее дело и страстно интересовалась всем, что творится в мире.
И самый драматический парадокс: имела много друзей, но была одинока. Ведь она пережила всех своих самых любимых людей — всех. Остались лишь дорогие воспоминания: Анна Ахматова, Дмитрий Шостакович, Екатерина Гельцер, Василий Качалов, Сергей Эйзенштейн, Любовь Орлова, Павла Вульф. Теперь они смотрели на нее с памятных фотографий. А мы — я говорю о тех из нас, кому выпало счастье называться ее друзьями и кто имел честь общаться с ней, — разве могли мы хоть чем-то заменить их, истинно ей равных!
Один портрет занимал самое видное место. Это был Пушкин. Его лик висел не только в большой комнате, он был и на стене в спальне, почтовые открытки с его изображением стояли на книжных полках в коридоре, небольшой томик с его профилем всегда лежал у изголовья. Этот томик Пушкина (вот уж истинно библиографическая редкость, ведь все его стихи там были исписаны ее собственными комментариями!) буквально сопровождал ее всюду, он непременно должен был быть под рукой; когда она направлялась в столовую завтракать, когда перебиралась в большую комнату и садилась в кресло рядом с телефоном, откуда последние годы общалась с друзьями. Мы говорили на разные темы — Фаина Георгиевна была удивительным собеседником, — но ни один разговор не мог обойти Пушкина. Ход такой беседы был непредсказуем. Начиналось всегда с вопроса: «Ну как там, в заведении?» — это значило: «Что в театре?» Потом следовали образные и точные определения общих знакомых. Здесь преимущественно доставалось администрации и режиссерам. Вдруг разговор переходил на жизнь животных и обсуждение фауны и флоры, затем касался политического строя Америки и в конце концов каким-то образом выходил на высокую поэзию и, следовательно, в нем возникал Пушкин. Никогда не забуду рассказа о том, как она однажды увидела его во сне и тут же по телефону сообщила об этом Ахматовой. «Немедленно еду!» — без паузы ответила ей Анна Андреевна.
Пушкин был для Раневской и недоступным солнцем и самым близким человеком. Среди ее друзей были пушкинисты — Цявловская, Бонди. Но и она сама, не предполагая, что делает литературоведческое открытие, во время чаепития могла обронить поразительно точную мысль: «Вот почему Жуковский вдруг уехал из России и больше никогда не вернулся? А я знаю — потому что в России не стало Пушкина».
Наша дружба началась в 50-м году. Мы были на гастролях в Ленинграде. И вдруг неожиданно столкнулись в музыкальном магазине. Оказалось, у нас общие интересы: Фаине Георгиевне кто-то подарил проигрыватель, я же был обладателем такового давно, и мы решили скупить всю симфоническую музыку в магазинах Ленинграда, опасаясь, что в Москве нам это не удастся. Уезжали мы счастливые, с огромными увесистыми коробками пластинок. С трудом дотащили их до дома и сразу начали перезваниваться, делясь впечатлениями об исполнительском искусстве солистов, о мастерстве дирижеров, зазывать друзей на уникальные прослушивания. А на завтра выяснилось, что во всех магазинах Москвы эти пластинки продаются совершенно свободно. Фаину Георгиевну это очень развеселило, она часто вспоминала эту историю, которая так ярко обнаружила наши «деловые» качества.
Трудно объяснить, как она работала, была в этом какая-то тайна. Когда Станиславский говорил, что его «система» нужна для людей одаренных, но не для артистов, наделенных талантом, так сказать, «от бога», он словно думал о Раневской. Пожалуй, самым главным в ее творчестве была работа с партнерами — душевно ей близкими, к которым она питала сердечное расположение. Они должны были быть чем-то вроде сотворческих родственников ее. И если этот круг по каким-либо причинам распадался, ей, при ее тонкой натуре, становилось трудно переступать некий неведомый другим порог. Когда ушел из жизни Вадим Бероев, ее партнер в спектакле «Странная миссис Сэвидж», Раневская отказалась продолжать играть свою любимую роль. Не могла преодолеть что-то в себе и не могла общаться с другим человеком.
Так случилось и после смерти О.Н. Абдулова: лишь один раз она согласилась сыграть с другим партнером рассказ Чехова «Драма» — для записи на телевидении. Сценическая жизнь Раневской была не иллюзорна, была ее собственной, и если из нее уходил друг, партнер, то безвозвратно и навсегда уходила за ним она сама.
Творчество для нее было естественным способом существования. В нем заключалась особая гармония ее души, ибо сцена давала возможность для духовной исповеди, необходимой ей до последних дней жизни.
Мне посчастливилось пройти рядом с Фаиной Георгиевной весь путь создания спектакля «Дальше — тишина», где я помогал постановщику А.В. Эфросу и участвовал как актер. Только сегодня начинаешь осознавать и с грустью корить себя за многое, чего не дано было понять нашей всезнающей, неуступчивой и категоричной молодости. Я вспоминаю, как настороженно, против своей воли, восприняла Фаина Георгиевна пластическое решение спектакля, какими хитростями мы убедили ее принять декорацию, где вращалось несколько кругов, где не было стен, занавеса... А ей так хотелось «своего» театра, в котором можно было бы прислониться к стене, уйти в настоящие двери, передвигаться без страха попасть ногой в щель... Но она подчинилась замыслу со свойственными ей грустью и юмором.
Фаина Георгиевна все роли переписывала своим характерным, напоминающим иероглифы почерком в обыкновенную ученическую тетрадь, на полях делала множество пометок, понятных только ей. С этой тетрадкой она не расставалась, хотя на сцене всегда импровизировала и могла сказать что-то совсем неожиданное. Потом текст роли органически сливался с ее обликом, и уже трудно было представить его где-то когда-то записанным. Фаина Георгиевна всегда чутко чувствовала несовершенство текстового материала и смело становилась соавтором драматурга: находила точные слова, яркие обороты речи, единственно пригодные для своего персонажа. Думаю, что театроведам стоило бы проделать исследовательскую работу — сравнить авторские тексты ролей, сыгранных Фаиной Георгиевной, с ее редакциями, которые часто казались образнее оригинала.
Я вспоминаю одну из ее несбывшихся ролей, ибо работа эта не состоялась: «Госпожа министерша» Б. Нушича. Пьеса шла на сцене нашего театра с великолепной Верой Петровной Марецкой в главной роли. Предполагалась и вторая редакция спектакля — с Фаиной Георгиевной. Раневскую не устраивал перевод пьесы, и она все переписала сама — насколько же ее вариант был выразительнее, интереснее!
Она очень страдала оттого, что мало играет. Надо сказать, это происходило не потому, что ей предлагали мало новых работ, а, скорее, от ее собственной требовательности. Не могла она позволить себе делать нечто случайное, необязательное. Быть может, еще и поэтому ее редкое появление и на сцене, и на киноэкране, и на телевидении всегда становилось событием. Сколько было настойчивых предложений, но, даже испытывая творческий голод, Раневская ни разу не покривила душой и не согласилась играть то, что пришлось не по душе. А ведь как порой артисты бывают нестойки, неразборчивы, когда их куда-то зовут, что-то обещают, — этим грешат даже знаменитости. По и тут Фаина Георгиевна была так же велика, как и должно быть настоящему художнику.
Зато когда наступал ее день и она выходила на сцену, это был день необыкновенный! Отменялись любые звонки, отвлекающие разговоры — впереди только спектакль! Она входила в театр, и ее словно окружало некое магическое поле, кое-кто даже боялся попасть в его сферу и сторонился, когда Раневская величественно шествовала в свою гримерную. Приходила она часа за два до начала спектакля. Любопытно, что почти всегда играла в костюмах из собственного гардероба. Но надевала их только на спектакли, дома и в гости в них не ходила. В спектакле «Дальше — тишина», играя в своем пальто и со своим шарфом, дорогим, откуда-то привезенным, она оставляла их в театре до следующего представления. Я знал, что этот шарф — ее любимый и теплый, что ей очень его недостает, когда на улице холодно. Но он уже принадлежал Люси Купер, а не ей. Она так сживалась со своей героиней, так проникала в жизнь этой женщины, настолько становилась ею, что отдавать ей любимые вещи. В гримерную она приносила в сумочке фотографии в маленьких старинных рамках и ставила на свой столик. Они были рядом, когда она гримировалась, хотя изображенных на них людей уже не существовало на свете. Но они смотрели на нее, и ей это помогало, было необходимо.
У нее никогда не бывало «рядового» спектакля. Каждый становился единственным, неповторимым в ее жизни. И здесь вспоминаются слова, которые повторял Станиславский: «Священнодействуй или убирайся вон!»
Она никогда не хотела знать, кто из знакомых сидит в зале. Очень гневалась, если их называли. Это ей мешало. Она мучилась, когда кто-то из друзей или уважаемых ею людей просил достать билет на ее спектакль. Вообще можно только удивляться тому, что значило для нее быть актрисой и выходить на сцену. Очень больной человек, — чем только не переболела в своей жизни! — она возвращалась к жизни через театр, только он давал ей силы. Фаина Георгиевна как бы воплощала строки Баратынского: «Болящий дух врачует песнопенье». Театр был для нее лучшим лекарством, сцена — единственным исцелителем. И ничего не могло быть для нее страшнее, чем потерять возможность выходить на сцену...