Константин Михайлов
Л.Ф. Лосев. О Раневской. М., 1988.
Декорация изображала дом в вертикальном разрезе. Под крышей была чердачная комнатка, в которой ютилась одинокая женщина. Она была одета во что-то розовое с голубым и даже как будто с зеленым. Да, кажется, в рыжеватых волосах ее был зеленый бант Она пела:
«На берегу сидит девица,
Она узор шелками шьет.
Работа чудная такая,
Но шелку ей недостает...» —
или что-то в этом роде. Она произносила «шьете» и «недостаеть», а букву «г» выговаривала мягко, по-южному. Но без нажима, негрубо, слегка. Лицо ее было набелено, щеки ярко нарумянены, а большие глаза наполнены безмерной тоской горького одиночества. По ходу спектакля горечь и тоска достигали предельного накала, и она, обращаясь к богу, бормотала-напевала молитву-проклятие за то, что он, бог, безжалостно допускает, чтобы она здесь, на земле, в этой комнатушке, вела торговлю самую страшную, какая может быть, — торговлю самой собой... Это был какой-то звериный стон, стихотворный вопль: «...или ты, мой боже, захотел того же?!»
Вот такой я увидел Раневскую, новую для меня, а может и для других московских зрителей, актрису Камерного театра, в 1931 году в спектакле «Патетическая соната» Н. Кулиша. Остальных персонажей, да и самого спектакля в целом, я не помню... А вот впечатление от большой внутренней драматической силы, от сочетания трагического начала с характерным сохранилось у меня на всю жизнь.
Прошли годы, и на той же сцене перестроенного театра, носящего теперь имя Пушкина, Раневская возникла в спектакле «Деревья умирают стоя» — пьеса А. Касоны в постановке И. Туманова. Эта роль — не просто центральная, но масштабная, трагического наполнения — стала одной из лучших, сильнейших ролей Раневской. Сдержанная сила, скупые краски, правда переживания, глубина чувства никого не оставляли равнодушным. На мой взгляд, в ней было что-то от старой, могучей испанской живописи... Огромный, истинный успех сопровождал артистку на каждом представлении. Подлинное признание большого таланта.
В кинематографе Раневская сыграла меньше, чем хотелось бы, и много меньше, чем она могла. Хотя создала галерею разных и, что в кино особенно трудно, разнообразных характеров, в основном комедийных. Яркие, приметные, они всегда радовали зрителей, убеждали, даже если это были совсем небольшие эпизоды. Вспомним тапершу в фильме «Александр Пархоменко», трогательно смешную Лялю в «Подкидыше», уморительных чеховских «дам», смелую клоунаду в роли экономки Маргариты Львовны в «Весне», Но самой главной работой актрисы в кино стала Роза Скороход в замечательной картине Ромма «Мечта». Хозяйка захудалого пансиона в панской Польше. Алчная, грубая, властная и в то же время ничтожная, жалкая в своей безмерной любви к сыну — подлецу и пустышке. Нельзя забыть сцену ее свидания с ним через тюремную решетку, ее взгляда, полного тоски (да, снова тоски!) по его погубленной судьбе, по ее обманутым надеждам, взгляда, в котором был весь ее человеческий крах, падение. Нельзя забыть ее отечных, тяжелых ног, ее рук, ищущих деньги в тряпках комода, ее резкого голоса хозяйки, когда она говорит со своими постояльцами, ее слез... Надо сказать, что это был фильм блистательного актерского ансамбля. И пусть это не прозвучит обидой для других артистов, но я ходил смотреть его ради Раневской.
Было ли в роли то, что мы называем «смешным»? Да, и там были нотки знаменитого юмора актрисы, комедийные краски, но в той мере, в той прекрасной пропорции, которая необходима, чтобы оттенить страшное, злое, сильное... Да, она была сильна, жестока и вместе с тем драматична. Роза Скороход — один из шедевров Раневской.
Людям, любящим театр, естественно, хотелось видеть Фаину Георгиевну на сцене чаще, все казалось — мало она играет. Однако, оглядываясь на годы ее работы с нами, в Театре имени Моссовета, понимаю, что сыграла она довольно много. Разумеется, в первую очередь помнятся спектакли, где я встречался с ней как партнер. «Рассказ о Турции» по пьесе Назыма Хикмета нельзя назвать одним из самых удачных наших спектаклей. Но у Раневской в роли был очень сильный монолог, монолог-исповедь, монолог-призыв. Он давал ей возможность проявить свой огромный темперамент. За этой пожилой женщиной стояла мощь целого народа, его мудрость, его воля.
В пьесе Горького «Сомов и другие» я играл Сомова, она — мою мать, этакую российскую интеллигентку. В ней были строгость, сдержанность, умение подавлять чужую волю. И высокомерие, рожденное убеждением в своем безусловном, неколебимом превосходстве, особенно над людьми «из народа». Та «выделенность», которая в ее исполнении была убедительной и органичной.
Особенно близко мне довелось соприкоснуться с Фаиной Георгиевной в большой работе над «Дядюшкиным сном» по Достоевскому, которая всех нас очень увлекала. Марья Александровна Москалева — «первая дама в Мордасове»! О, сколько в ней было энергии, изобретательности, хитрости, умения вести интригу, управлять своим «болваном» мужем! Сколько умения льстить, очаровывать, любезничать, обольщать провинциальным — мордасовским — изяществом! Сколько распорядительности, решительности — Наполеон в кринолине, да и только! И все это для того, чтобы заставить развалину, выжившего из ума князя жениться на ее дочери, на ее обожаемой Зине. А главное — заставить Зину. И тут идут в ход и слезы и необузданная фантазия — только бы уговорить дочь подыгрывать ей. Вот уже близка победа... И вдруг осечка — полное крушение, падение, осмеяние... Голь давала Раневской возможность использовать богатейшие возможности — контрастные краски, стремительные переходы, широкую амплитуду чувств, настроений... Я вспоминаю, как упорно, как жадно она работала над нелегко дававшимся ей материалом.
Нередко спрашивают, как Раневская работала над ролью. Интересуются ее «творческой лабораторией». Лаборатория? Можно и так назвать. Да, была, конечно, была. Но начиналась она с обычной школьной тетрадки, куда Раневская прежде всего переписывала роль... Просто, не правда ли? Но это уже был первый шаг к пониманию мыслей, характера, движения персонажа к главной цели. «Ну а дальше?» — спросите вы. Дальше цветным карандашом отмечались, подчеркивались особо важные места, и этим как бы строились пока еще хрупкие мостки, по которым пойдет актриса... А потом? Потом эта простенькая тетрадочка становилась пособием, букварем, учебником. Написанное своей рукой вообще постепенно становится своим: возникает поток ассоциаций, поток интуитивного, подсознательного... И вот-вот уже начнет праздновать победу Его Величество Талант... Но ведь нужно еще преодолеть свои индивидуальные особенности — сложность, трудность запоминания текста (память, память!), заикание... «Что-что?» — спросите вы. Да, обычное заикание в повседневной, обыденной речи. Ну и кроме этого побороть свои недуги, которые уже давно тяготили ее. Ну как? Чем не «лаборатория»?
Надо еще прибавить, что она всегда была недовольна собой. «Я сегодня ужасно играла, правда?», или «Я играла, как артистка из Царево-Кокшайска! Стыдно!», или «Я не могу репетировать сегодня. Все равно ничего не выйдет. Не получается» — это мы, ее партнеры, слышали очень часто.
Больше всего я любил играть с ней «Странную миссис Сэвидж». Трагикомедия была ее стихией. Зрители хохотали, замирали, утирали слезы. Она вела их по лабиринту своих ощущений, недосказанностей — какая гамма сильных чувств и хрупких полутонов! — и они, зрители, с готовностью шли за ней. Ненавязчиво, чуть заметно поднимала она роль из рассказа об американке-благотворительнице, о капризах богачки меценатки к широкому обобщению, в котором звучала мажорная нота высокой гуманности. Играя роль доктора в приюте «Тихая обитель», я сам не замечал, как становился ее союзником, помощником, спасителем.
Ее творение в спектакле «Дальше — тишина» на памяти у всех, кто его видел. К тому же спектакль снят на пленку. И хотя это далеко не тот спектакль, что был в театре, где он каждый раз дышал, звучал заново, представление о нем все-таки можно получить и от телевизионного показа. Поэтому рассказывать о спектакле я не буду, а припомню только один эпизод. Сначала я не был занят в этой пьесе, но со временем мне предложили ввод на небольшую роль. Она не требовала многих репетиций. Одна из них состоялась у Фаины Георгиевны дома. Мы прошли с ней нашу сцену по тексту, а когда попытались в комнатных условиях наметить мизансцену, она остановила меня и попросила: «Вот на этой фразе, Костя, случайно взгляните в мою сторону и поймайте мой взгляд, а я приму это за обращение ко мне и... понимаете? Это может быть единственным для меня комедийным моментом, понимаете? А то у меня во всей роли нет ни одного смешного кусочка, совсем нет юмора...» Да, ей трудно жить на сцене без юмора, подумал я, в душе она чувствует себя комедийной актрисой...
Уже на девятом десятке жизни Раневская сыграла еще одну роль. Ведь она все время думала о дальнейшей работе, хотела играть. Обижалась, горевала, когда, щадя ее здоровье, редко назначали спектакли с ее участием. И вот сыграла добрую, хлопотливую, трогательную, смешную, но в чем-то гордую старушку — няню Филицату в пьесе Островского «Правда — хорошо, а счастье лучше». Случилось так, что я был дежурным от художественного совета на том спектакле, когда она играла его в последний раз. Пристально следя за ней, я видел, как трудно ей все давалось. Но в зале звенел смех, раздавались аплодисменты на каждое ее появление, на каждый уход со сцены — все было как всегда.
После окончания спектакля в комнатке у самой сцены мы тихо разговаривали с ней. Она чувствовала себя неважно, казалось, ее знобит. Но мы говорили о прошлом, о нашей старой дружбе (она любила припоминать — сколько лет?), вспоминали и о Ташкенте.
Военный Ташкент. Второй год шла война. Тревожно слушали фронтовые сводки. Но активно, напряженно жила киностудия, которая тогда называлась Центральной объединенной. Я снимался в картине Протазанова «Насреддин в Бухаре» — веселой комедии, где добро и любовь побеждают зло и корысть, и не очень тогда понимал, какую радость этот оптимистический фильм принесет в такое суровое время зрителям, бойцам, раненым. Снимался также в военных киносборниках и у Эрмлера — в фильме Юна защищает Родину». А рядом, в соседних павильонах, у Лукова, у Садковича, снималась Раневская.
Между съемками, выступлениями в воинских частях, в госпиталях, число которых все росло, между репетициями во вновь организуемом Театре киноактера, которым руководил М.И. Ромм, мы в нечастые свободные часы гуляли по старому Ташкенту, бродили по узким улочкам с арыками и глиняными дувалами. Иногда к нам присоединялась Анна Андреевна Ахматова. Думали и говорили все об одном и том же. Но взгляд Ахматовой был уверенно-спокоен, точно она видела свой далекий и любимый Ленинград, видела скорое его освобождение от блокады, видела Победу... Как и в ее стихотворениях того времени, в ней жило то, всем известное: «Нас покориться никто не заставит». И только изредка глаза ее подергивались грустью и вдруг прорывалось: «Ах, эта Болдинская осень очень затянулась!» Несмотря на частые болезни, писала она тогда много и плодотворно, так что «Болдинская осень» была не просто фразой. Раневская называла Анну Андреевну провидицей, колдуньей, иногда просто ведьмой...И однажды по секрету призналась мне, что написала, посвятила ей — Ахматовой! — четверостишие. Вот эти строчки:
«О, для того ль Всевышний Мэтр
Поцеловал твое чело,
Чтоб, спрятав нимб под черный фетр,
Уселась ты на помело?»
Она прочла это смущенно, но с гордостью и обычной иронией. Самоирония — свойство умного человека — всегда была присуща Раневской.
В том же 1942 году в Ташкенте был организован большой спектакль-концерт в Оперном театре, сбор от которого предназначался в фонд помощи детям. Дети военного времени! Все участники, сознавая важность этого представления, работали с огромным энтузиазмом, репетировали ночами с полной отдачей, проявляя часто неожиданную изобретательность, фантазию. Автором сценария был А.Н. Толстой, а исполнителями — многие «звезды» театра и кино. Все, независимо от званий, играли любые роли, брали на себя любые обязанности. Сюжет был прост: на сцене якобы шла съемка некого современного фильма. Двух монтировщиков, устанавливающих декорации, изображали С.М. Михоэлс и А.Н. Толстой. Одетые в грубые фартуки, они энергично колотили молотками. Но, когда появлялся актер в костюме и гриме Гитлера, они бросали работу и гонялись за ним, пытаясь этими же молотками его прикончить. На сцене действовали режиссер и оператор, их многочисленные помощники и ассистенты, множество актеров, пожарные и осветители — словом, происходило все, что бывает на настоящей съемочной площадке. Впрочем, этот замечательный эпизод нашей тогдашней жизни и работы уже не раз, кажется, описывался. А я — только о Раневской. Сценарий позволял вольную импровизацию, и она придумала для себя роль Костюмерши. Она суетилась, старательно поправляла платья на актрисах, пришивала пуговицы актерам, появлялась и исчезала. На сцене готовилась «съемка», и вот, когда «кадр» был уже установлен и актер, игравший режиссера фильма, давал команду «Мотор!», она вбегала, в черном халате, с авоськой в руке, и громогласно оповещала: «Граждане, в буфете коврыжку дают! Коврыжку!» Сообщение по тем временам сенсационное, и «съемочная площадка» мгновенно пустела!
Я дал себе слово не повторять анекдотов, связанных с Раневской, ее остроумных рассказов, словечек, метких кличек, которые она давала разным людям, — этим иногда уже злоупотребляют, как только о ней заходит речь. Сам сейчас часто повторяю ее ответ на вопрос о самочувствии: «Я симулирую здоровье». Но не могу отказать себе в пересказе одного случая из ее ташкентской жизни, который она сама живописала, сделав из него целую трагикомическую новеллу. Время было нелегкое, и она взялась продать какую-то вещь. Не для себя, нет — для своих друзей. Кажется, это был кусок кожи для обуви. Обычно такая операция легко производилась на «толкучке». Но она направилась в комиссионный магазин, чтобы купля-продажа была легальной. Однако там кожу почему-то не приняли, а у выхода из магазина ее остановила какая-то женщина и предложила продать ей эту кожу из рук в руки. В самый момент совершения «сделки» появился милиционер — молодой исполнительный узбек, — который немедленно повел незадачливую «спекулянтку» в отделение милиции. Повел по мостовой при всеобщем внимании прохожих...
— Он идет решительной, быстрой походкой, — рассказывала Раневская, — а я стараюсь поспеть за ним, попасть ему «в ногу», и делаю вид для собравшейся публики, что это просто мой хороший знакомый и я с ним беседую. Но вот беда: ничего не получается — он не очень-то меня понимает, да и мне не о чем с ним говорить... И я стала оживленно, весело произносить тексты из прежних моих ролей, жестикулируя и пытаясь сыграть непринужденную приятельскую беседу... А толпа мальчишек да и взрослых любителей кино, сопровождая нас по тротуару, в упоении кричит: «Мулю повели! Смотрите, нашу Мулю ведут в милицию!» Костя, — продолжала она горестно, с заиканием, — они радовались, они смеялись. Я поняла, они меня ненавидят, Костя! — И заканчивала со свойственной ей гиперболизацией и трагическим изломом бровей: — Это ужасно! Народ меня ненавидит!
Народ любил Раневскую. Точнее сказать — любит ее. Любит и сегодня, с радостью и благодарностью смотрит ее в фильмах, в передачах, ей посвященных. Счастливцами считают себя те, кто видел ее в спектаклях или на концертной эстраде. Незабываема она была в инсценировке рассказа Чехова «Драма». Я имею в виду не киновариант, хотя и он очень интересен, а тот, что она играла в концертах с Абдуловым, которого очень ценила как партнера. Когда Осип Наумович умер, она отказалась играть, утверждала, что секрет успеха был не в ней, а именно в нем, Абдулове. Говорила это очень искренне.
Ее артистические возможности были очень широки, актерский диапазон — огромен. Часто полярные грани ее дарования — комедия и драма в самых ярких своих проявлениях — сливались в одном сценическом образе. И это придавало особую масштабность, объемность ее творчеству. Вспомним знаменитую спекулянтку из «Шторма» Билль-Белоцерковского. Отвратительная и смешная Манька-щука жила под диким, звериным страхом разоблачения, смерти, соседствующим с жадностью не только к наживе, но и к самой жизни, пусть низменной, животной, но жизни во что бы то ни стало. Эта в существе своем драматическая основа роли и являлась тем стержнем, на который нанизывались актрисой все характерные, комедийные детали — повадки Матки, говор, жизненная игра — грошовая, но ведь на острие ножа, на грани гибели. Все это было блестяще задумано и с таким темпераментом исполнено Раневской! Целая эпоха с ее бурями, резкими контрастами была в этом небольшом эпизоде времен гражданской войны... Такие сценические создания не под силу просто актрисе, даже очень хорошей, они — удел только незаурядной личности с мудрым пониманием жизненных, если хотите — исторических интересов.
О Раневской, которая неоднократно переходила из одного театра в другой, от одного режиссера к другому, говорили, что она неуживчива. Может быть. Но ведь она всю жизнь искала, искала творческого созвучия, понимания своего душевного мира, приятия своих критериев в искусстве. Можно только изумляться, как за долгую жизнь среди этих поисков и метаний она не утеряла самобытности, «непохожести», своеобычности...
Говорили также, что она часто ссорилась с друзьями. Но тут я берусь утверждать: она больше любила мириться, чем ссориться. Звучит парадоксом, но парадоксальность вообще была ее жизненной стихией. Мой собственный опыт тому свидетельство. Однажды у нас произошла размолвка. (Спешу заметить — виновником был я.) Прошло время, за которое случайная ссора уже могла обернуться полным разрывом. И вот однажды, выходя в толпе с гражданской панихиды по С.М. Михоэлсу, мы случайно оказались рядом на Малой Бронной. Она тронула меня за плечо: «Костя, пойдем ко мне, выкурим трубку мира...» Фаина Георгиевна жила тогда в Старопименовском переулке (сейчас это улица Медведева), у нее была комната в общей квартире. Комната довольно большая, но темная — окно выходило к стене соседнего дома. «Трубка мира» заключалась в чашке хорошо заваренного чая. Впрочем, она тогда еще курила одну папиросу за другой. Ссоры как не бывало. Только беседа была пронизана печалью и смутным настроением — ведь мы пришли с похорон большого артиста. Я благодарно смотрел в ее огромные влажные глаза...
Я и сейчас, когда думаю о Раневской, вижу ее глаза, грустные глаза человека с несчастливой судьбой. Но часто они вспыхивали искрами ее особенного юмора, равного которому я не встречал. Как хорошо, что она была в нашей жизни!
Философ-поэт сказал: «Тот, кто неповторим, — незаменим».