Лев Лосев
Л.Ф. Лосев. О Раневской. М., 1988.
Мне посчастливилось; я работал рядом с Иваном Николаевичем Берсеневым, Софьей Владимировной Гиацинтовой, Серафимой Германовной Бирман, Юрием Александровичем Завадским — личностями необычайно интересными. И все-таки самое сильное впечатление осталось от Фаины Георгиевны Раневской. Вот лежат передо мной ее записки, письма ко мне, директору театра, — сердитые, взволнованные, требовательные... Вот фотографии ее. Она дарила всегда одну и ту же: «со взглядом Моны Лизы», как она говорила, — портрет из спектакля «Дальше — тишина». Когда она бывала в хорошем расположении духа, тут же из ящика стола вынимала открытку — фотографию работы Веры Семеновны Петрусовой — и писала теплое, доброе пожелание. Таких фотографий у меня несколько. Говорят — нет незаменимых. Но есть неповторимые. Фаина Георгиевна была неповторима. У нее не было учеников, она учила примером. Когда вечером шел ее спектакль, весь театр находился в каком-то особом состоянии подъема, возбуждения: проветривали зрительный зал, прибирали ее гримерную, проверяли: все ли там в порядке. Помощник режиссера приходил заранее и следил, чтобы сцена была обильно полита водой: Фаина Георгиевна страдала в последнее время болезнью бронхов и не терпела пыли на сцене. Если случалась во время спектакля «накладка», ее охватывал гнев. Она не сердилась, она гневалась, она требовала наказать виновного.
В одной из записок она писала: «Самое для меня страшное в нашей жизни — равнодушие, распущенность, невежливость. Пожалуйста, боритесь с этим нашим недугом». Другая заканчивается словами: «Я не желаю участвовать в халтуре, директор!»
В театр она приходила задолго до начала спектакля — часа за два. Иногда просила, чтоб ее перед спектаклем на машине провезли по городу. В этой поездке ее сопровождал любимый пес — Мальчик. Придя в театр, ставила на свой гримировальный столик фотографии близких людей. Среди них всегда было фото Павлы Леонтьевны Вульф. Затем начинала готовиться к спектаклю. Медленно надевала театральный костюм, заглядывала в тетрадку с ролью. Гримом последние годы почти не пользовалась. Но обязательно — французские духи. Обязательно.
В театре было почти обычаем — зайти к Раневской в гримерную перед спектаклем. Когда я впервые заглянул к ней — это было весной 1970 года — с тем, чтобы узнать, как она себя чувствует, Фаина Георгиевна, глядя в зеркало и не поворачиваясь ко мне, ответила, что чувствует себя отвратительно. Я говорил, что уже весна, что скоро ее здоровье поправится... «Я не люблю весны, весной я болен», — это сказал мой любимый поэт, — заявила она. — Вот так. — «Я не люблю весны, весной я болен». Артисты называли ее ласково Фуфа, а молодого красивого Бероева, который шикарно выводил ее на поклоны после спектакля «Странная миссис Сэвидж», в шутку прозвали Фуфовоз. Юрий Александрович Завадский называл ее просто — Фаина. Первый наш разговор с ним после моего вступления в должность директора был о Раневской: «Фаине необходима работа. Пожалуйста, почитайте пьесу «Дальше — тишина», подумайте, кого из режиссеров можно пригласить».
Я позвонил Фаине Георгиевне, сказал, что прочел эту пьесу, что пьеса хорошая. «Это неправда, — возразила она. — Пьеса достаточно средняя. По спектакль может получиться». Выяснилось, что она уже предлагала поставить эту пьесу Михаилу Ильичу Ромму и Иосифу Михайловичу Туманову, но оба были в это время заняты.
Я предложил показать пьесу Анатолию Васильевичу Эфросу. «Пьеса действительно средняя, — сказал он, — но поставить ее можно. Необходимо размыть голливудские ходы, тогда спектакль получится интересным».
В этом спектакле Фаина Георгиевна, играя роль миссис Купер, имела огромный успех в течение тринадцати лет. В этом же спектакле ей суждено было выйти на сцену в последний раз. Было это 24 октября 1982 года.
Фильм «Уступите место завтрашнему дню», по сценарию которого была сделана пьеса, вышел в Америке и большого успеха не имел. Фаина Георгиевна попросила найти другое, более точное название. После довольно продолжительных поисков Анатолий Васильевич Эфрос предложил озаглавить спектакль последней репликой Гамлета — «Дальше — тишина».
Работа над спектаклем проходила сложно. Фаине Георгиевне все время что-то мешало: то художник бог знает какие декорации создал (она писала мне в своих коротких записках: «Почему такое нагромождение вещей на комоде! Пожалуйста, убедите художника, что такие декорации быть не могут»), то режиссер ее не очень понимает. Это было естественно — талантливый режиссер хотел подчинить своему замыслу всех участников спектакля. И если Плятт шел за ним легко, просто, доверчиво — такова уж творческая натура Ростислава Яновича, то Фаина Георгиевна сопротивлялась — она привыкла творить самостоятельно. И многое из предлагаемого режиссером ее не устраивало. Результатом этого сложного содружества явилась выдающаяся актерская работа Раневской.
Будучи принципиально реалистической актрисой, она целиком приняла школу Художественного театра и всегда с почтением говорила о его лидерах. Сама же театральной школы в нашем понимании не кончала. В автобиографии ее собственной рукой написано: «В 1915 году я уехала в Москву с целью поступить в театральную школу, ни в одну из лучших театральных школ принята не была как неспособная. С трудом устроилась в частную школу, которую вынуждена была вскоре оставить из-за невозможности оплачивать уроки».
Вот и все, собственно. Так что она училась непосредственно на сцене, в провинциальных театрах, в Керчи, в Одессе, в Крыму. Вот что она пишет о своем первом выступлении в частной антрепризе в летнем театре в Малаховке: «Там, в Малаховке, мне довелось увидеть великую русскую актрису Садовскую, игра которой меня глубоко потрясла. Там же я играла с замечательными артистами: Мариусом Петипа, Радиным, Правдиным, Певцовым, наблюдая которых, я училась собранности, сосредоточенности, вниманию, всему тому, что лежит в основе системы Станиславского».
У нее было чрезвычайно требовательное отношение к партнерам, поэтому она не любила исполнителей второго состава и ужасно огорчалась, когда в спектакль приходилось вводить новых артистов.
Так, вскоре после премьеры спектакля «Дальше — тишина», перед началом спектакля одна из его участниц сообщила, что не может вылететь из Ленинграда в связи с плохой погодой. Немедленно вызвали вторую исполнительницу, но все боялись сообщить об этой неожиданной замене Фаине Георгиевне. И тогда я легкомысленно взял на себя эту миссию и смело шагнул в ее гримуборную. Выслушав меня, она уронила голову на руки, лежавшие на гримировальном столике, и зарыдала — громко, несколько театрально и в то же время искренне: «За что?! Мама, за что?! Отменяйте спектакль — я на сцену не выйду». Я покорно сказал: «Фаина Георгиевна, тогда разрешите сказать зрителям, что вы не можете играть с другой актрисой — я же должен объяснить причину отмены спектакля». «Ни в коем случае! — закричала она. — Не смейте этого говорить! Я буду играть. Я — актриса!»
К каждому спектаклю она готовилась очень тщательно. Если спектакль долго не шел, она приглашала партнеров к себе, и там, в ее квартире, под ее руководством, шла репетиция.
Она любила повторять: «Послушайте, директор. Мне осталось жить всего сорок пять минут. Когда же мне все-таки дадут интересную роль?» Когда ей послали пьесу Жана Ануя «Ужин в Санлисе», где быт, как мне казалось, изящная маленькая роль старой актрисы, вскоре раздался телефонный звонок: «Дорогой мой! Представьте себе, что голодному человеку предложили монпасье. Вы меня поняли? Привет!» Туту-ту-ту.
В следующий раз, когда ей послали пьесу современного автора, я получил такую записку: «Здравствуйте, Лев Федорович! Очень огорчена тем, что я от комедии далеко не в экстазе, а даже наоборот. Ждала ее с таким нетерпением! Тяжело всякое разочарование! Привет. Ф. Раневская;).
С каждым годом она острее, болезненнее ощущала одиночество. Пока были силы, все заполнял театр. Она жила от одного спектакля до другого. Но расстояния между ними становились все длиннее и длиннее. Можно только поражаться, как в восемьдесят пять лет, при многочисленных болезнях, она сохранила способность выходить на сцену и играть так самозабвенно. Потом отдыхала несколько дней и объясняла свою усталость: «Я ведь не играю, я живу на сцене». В то время каждый признак внимания к себе ценила чрезвычайно. Стоило мне по дороге к ней забежать на Палашевский рынок, который находился рядом с ее Южинским переулком, — за цветами для нее или за фруктами, — как она растроганно говорила: «Господи, какой вы добрый человек!» Делала она и другие признания: «С директорами театров у меня были всего две встречи — с Володей Месхители и с вами. Он любил меня, а вы только тем и занимаетесь, что изменяете мне. У меня состояние женщины, которой все время изменяет любимый человек».
Я пришел как-то навестить ее в канун Первого мая. Настроение у нее было плохое. Па столе лежала пачка писем, которую она перебирала, как колоду карт. Мне захотелось ее приободрить: «Фаина Георгиевна! Какое количество у вас поклонников, сколько вам прислали поздравлений!» Продолжая рассматривать письма, не поднимая головы, она вздохнула: «Поклонников много. А в аптеку сходить некому».
Она любила животных и, вероятно, от одиночества была так, страстно привязана к своему псу, Мальчику, который всегда встречал нас лаем и старался укусить в двух случаях: когда мы приходили и когда собирались уйти. Фаина Георгиевна всегда находила оправдание его поведению: «Сначала ревнует меня к вам, а потом не хочет, чтоб мои друзья уходили от меня».
После очередного пребывания в больнице мы сидели с ней в маленьком палисаднике у ее дома. Тут же метался и лаял Мальчик. «Я так люблю собак, — сказала она, — что порой мне кажется, что я когда-то тоже была собакой». «И, наверное, Фаина Георгиевна, это были лучшие дни вашей жизни», — пошутил я. Она хохотнула: «Замечательно! Вы замечательно сказали! Действительно, это были лучшие дни моей жизни!»
...Выла ли она честолюбива? Разумеется. Но и это свойство у нее проявлялось необычно. Сколько мы ни уговаривали ее согласиться на юбилей в Доме актера, сколько ни убеждали в том, что это будет большой праздник и для нее, и для нас, устроителей, и для друзей, которые придут к ней на этот праздник, она категорически отказывалась. «Почему? Почему? Почему?» — приставали мы к ней, пока она однажды не ответила: «Я боюсь, что на юбилее вы скажете все хорошие слова и вам нечего будет сказать на моих похоронах».
Иногда, сыграв очередную сцену, она за кулисами подходила к актерам и говорила: «Господи, как я сегодня плохо играю». Но если какой-нибудь молодой актер простодушно соглашался: «Да-да, Фаина Георгиевна, сегодня, действительно, хуже...» — она тут же сражала его гневным взглядом: «Кто это такой? Прочь его!»
Она не терпела многолюдных собраний, заседаний, которыми обычно живет театр, тратя, как она считала, силы и время на пустяки, ерунду, она всегда была сосредоточена на главном, подчинена целиком спектаклю, роли.
Она не любила, когда ей звонили разного рода поклонники со всевозможными поздравлениями и корреспонденты с «идиотскими» вопросами типа: «Над чем вы сейчас работаете?»
Но, когда товарищи по театру интересовались ее здоровьем, спрашивали, не нужно ли ей что-нибудь, она очень ценила их внимание, радовалась визитам, которые, надо признать, были довольно редки в последнее время.
Юмор у нее был, я бы сказал, суровый. Она никогда не острила, не зубоскалила. Ее юмор был, если возможно такое сравнение, сродни юмору Салтыкова-Щедрина. Особенно когда она сердилась. Тут пощады не было никому: о режиссере — «вытянутый лилипут», о заместителе директора — «фокстерьер», об администраторе — «человек с глазами конокрада», о партнерше по сцене — «гремучая змея с колокольчиком», о мрачном водителе — «он ненавидит меня за то, что он возит меня, а не я его», о себе самой — «я как старая пальма на вокзале — никому не нужна, а выбросить жалко».
«Моя дура-домработница купила сегодня курицу и сварила вместе с потрохами. Пришлось выбросить ее на помойку. Испортилось настроение на целый день». — «Фаина Георгиевна, наплюйте вы на эту курицу, — уговариваю я ее. — Стоит ли из-за этого так расстраиваться!» «Да дело не в деньгах, — грустит она. — Мне жалко эту курицу. Ведь для чего-то она родилась!»
Из всех комедий она предпочитала чаплиновские: «В них все: и смех и слезы». Она знала тайну смешного. Она шутила серьезно.
Во время гастролей в Одессе Фаина Георгиевна жила в санатории, чувствовала себя неважно, в город не выходила, на спектакли ее привозили. Но тем не менее она без конца рассказывала какие-то занятные истории про Одессу, про одесситов. Вот одна из них: после спектакля к ней подошел одессит и сказал: «Вы Раневская?» — «Да». — «Вы — талант! Нет, подумать только: я видел ваш спектакль. Там сцена все время крутится, а декорации не меняются. Подумать только — и чтоб Одесса не смеялась! Нет, вы — талант!»
Актеров легко узнать по их манере разговаривать: аффектированные жесты, некоторая экзальтированность. Что касается Фаины Георгиевны — о чем бы она ни говорила, какую бы смешную историю ни рассказывала, она всегда вела рассказ строго, и чем забавнее он был, чем больше смеялись окружающие, тем сама она, казалось, становилась суровее, мрачнее и как бы с негодованием обращалась к слушателям.: «Чего вы смеетесь? Что здесь смешного?» И только по блеску глаз можно было догадаться, как она довольна, что развеселила людей, что доставила им удовольствие.
Однажды она заболела. Позвонила мне и сказала, что простудилась, ибо на сцене было холодно. Я извинился, обещал быть внимательнее. Ее не удовлетворили мои заверения: «Нет-нет, директор. Вы объясните, как могло случиться, что любимую всем народом актрису послали на верную смерть?»
Она любила рассказывать, как В.И. Немирович-Данченко лично предложил ей работать в Московском Художественном театре. Она дала согласие, но, прощаясь с ним, сказала: «Спасибо, спасибо вам, Василий Петрович!» — и ушла. А наутро ей по телефону сообщили, что в труппу Художественного театра она не зачислена. Своим огорчением она поделилась с Качаловым, которого ее рассказ очень насмешил. «Господи, Фаина, но почему ты назвала Владимира Ивановича Василием Петровичем? Ну, Василием — это я еще понимаю — ты в это время думала обо мне. Но откуда ты взяла Петровича? Ты сошла сума!»
Каждая фотография из тех, что во множестве висели у нее на стене, — это повод для целой новеллы.
Как-то она показала нам фото Святослава Рихтера и рассказала, что ей совершенно неожиданно принесли в конверте эту фотографию с надписью: «Великой Фаине с любовью — Святослав Рихтер». Она была очень взволнована, взяла свое фото и тут же сочинила надпись еще более сильную: «Гениальному Рихтеру от коленопреклоненной Раневской».
Среди самых разнообразных проявлений ее характера никогда не было банальности. Раневская и банальность — немыслимое сочетание. Речь ее отличалась своеобразием, образностью, афористичностью и, конечно же, юмором. Если я звонил Фаине Георгиевне и просил разрешения навестить ее, она откликалась мгновенно: «Ой, иду принимать душ» или «Ой, иду красить волосы». Или: «Приходите, буду принадлежать вам душой и телом». И никогда не повторялась.
«Фаина Георгиевна, — говорил я ей, — вы так много и интересно рассказываете. Напишите книгу. Почему вы этого не делаете?» «Я боюсь, — отвечала она, — если я это сделаю, то получится книга жалоб».
Последние годы она избегала съемок в кино. У нее резко портилось настроение даже от предложений такого рода. С большим трудом уговорили ее снять на телевидении «Последнюю жертву», но в самый последний момент Фаина Георгиевна, сославшись на нездоровье, вновь и окончательно отказалась. Удалось отснять лишь спектакль «Дальше — тишина», и то при условии, что она не будет видеть камеру. Поэтому съемки происходили непосредственно из зала, при зрителях, свет не менялся. Но мы радовались, что хоть «скрытой камерой», а все-таки сняли по крайней мере этот спектакль.
«Когда поправлюсь, — мечтала она, — мы обязательно поедем с вами в березовую рощу на Успенском шоссе, где мы гуляли с Ахматовой. Тогда березовая роща была еще очень-очень молодой. А сейчас березы, наверно, большие. Очень хочу съездить туда».
Сравнивая Фаину Георгиевну последних лет с той, которую узнал в 1969 году, я часто думал, как изменился ее характер, ее отношение к людям. Я помню ее вспыльчивой, резкой, порой грубой. Как-то в хорошую минуту я спросил, отчего это происходит. Она рассказала, что в молодости была очень застенчива. На одной из первых ее съемок кто-то из режиссеров (помнится, она назвала Эйзенштейна) ей сказал: «Ты погибнешь, если не научишься требовать к себе внимания, если не научишься заставлять людей подчиняться твоей воле. Ты погибнешь, и актриса из тебя не полечится!» И она послушалась совета. Это было давно, очень давно. А в последние годы она, вероятно, вновь стала самой собой — удивительно доброй, нежной, внимательной.
Моя мать была одного с ней возраста. В последние годы она много болела. «Ну как? — спрашивала постоянно Фаина Георгиевна своим низким, немного спотыкающимся голосом. — Как моя сверстница? Передайте ей привет!» А когда мамы не стало, я услышал этот голос в телефонной трубке: «Дорогой мой! Как я вас понимаю. В эти дни я живу вашей жизнью. Представьте себе, что я держу ваше сердце у себя на ладони, а другой рукой его осторожно поглаживаю». И я, сам уже человек немолодой, заплакал.
Пятнадцать лет я провел с нею рядом. Помню, как она играла в спектакле «Странная миссис Сэвидж» центральную роль. Играла удивительно! Со временем, отказавшись участвовать в этом спектакле, она «подарила» свою роль Л.П. Орловой, к которой относилась с каким-то особенным теплом. Так и сказала: «Я позвонила Любочке Орловой и подарила ей эту роль, прошу вас это учесть».
После нее Сэвидж играли Любовь Петровна Орлова, Вера Петровна Марецкая и Людмила Викторовна Шапошникова. Играли хорошо, но того замечательного спектакля больше не было... Он угасал, доживал свои дни.
Потом была «Дальше — тишина», потом — «Последняя жертва» (начала работу над этим спектаклем Ирина Сергеевна Анисимова-Вульф, продолжил после ее смерти Юрий Александрович Завадский). И наконец, «Правда — хорошо, а счастье лучше» в постановке Сергея Юрского, которого она, когда сердилась, называла «этот человек из Ленинграда». Вот и все, что было сделано за эти пятнадцать лет. Немного. Трагически немного для такой актрисы.
Требовательность к себе, да и к предлагаемым ролям, была чрезвычайно высока. Это и стало одной из причин такого долгого простоя. Одной, но не единственной и отнюдь не главной. Желание играть оставалось, а здоровье уходило, чувствовала себя Фаина Георгиевна постоянно плохо. Отсюда ее знаменитое изречение: «Мне надоело симулировать здоровье».
Открывая в 1981 году новый сезон, мы, как обычно, торжественное собрание труппы хотели начать с чествования Раневской: 21 августа ей исполнилось 85 лет. Ссылаясь на нездоровье, она заявила, что на сбор труппы не придет. Ее уговаривали, я звонил неоднократно — все напрасно. Но утром, за час до сбора труппы, позвонила сама и, оставаясь верной себе, своей манере, сказала: «Меня в жизни так мало уговаривали, что я не могу отказать такому кавалеру, как вы. Я приеду».
Молодые артисты преподнесли ей цветы. Сотрудники подшефного завода торжественно вручили сувениры. Все стоя аплодировали ей. Она была растерянна, растроганна. Потом положила цветы и подарки и, опустив руки по швам, подтянувшись, вдруг громко произнесла: «Служу трудовому народу!»
Она не стеснялась своего возраста, из постоянных разговоров о нем и родилась ее присказка: «Учтите, мне осталось жить всего сорок пять минут». Когда она поздравляла Плятта с 75-летием, то безо всякого кокетства заявила ему: «Мальчишка! Славка, ты мальчишка!»
...19 октября 1983 года Фаина Георгиевна позвонила и попросила меня прийти к ней. Спокойно, как бы размышляя, она сказала, что решила уйти из театра. «Старость, — сказала она, — вещь страшная. Болят все мои косточки. Очень устала, очень. Восемьдесят семь лет! Я не Яблочкина, чтобы играть до ста лет. Нет, больше на сцену не выйду!» Все это сказано было просто, буднично. Беспокоило ее, что не хватит пенсии на содержание двух работниц — одна ухаживает за собакой, другая готовит обед ей самой. Я уверил её, что театр позаботится о ней, тем более что она обязательно будет еще играть... «Нет, я не собираюсь никого обманывать. Это нехорошо». И поблагодарила за то, что из театра ее «не гонят».
В последний раз навещая ее в больнице, я для поднятия духа и уверенности в выздоровлении сказал: «Фаина Георгиевна, врач, который вас лечит, очень опытный и талантливый». Она взглянула на меня: «Если это действительно так, то он весьма удачно скрывает свои достоинства».
Когда ее не стало, мы. собрали «похоронные принадлежности», как она называла свои ордена и медали, которые вечно куда-то прятала, а потом не могла найти. Мебель и другие предметы обстановки увезли в Таганрог, чтобы в доме, где она родилась, оборудовать музей. Посреди комнаты в ее квартире стояло лимонное дерево. Когда-то оно росло рядом с домом А.П. Чехова в Ялте и было привезено оттуда в подарок Раневской. Без хозяйки оно загрустило, листья пожелтели, начали опадать. Дерево привезли в театр, выходили его, на нем появились новые молодые листья... И теперь всем нам оно постоянно напоминает о «великой Фаине», как назвал ее Святослав Рихтер.
В сложной современной жизни, конечно, существует много дел и профессий более важных, чем театр. Но когда в театре есть такие актеры, как Раневская, ему не жалко посвятить всю жизнь.
Она украшала нас, делала богаче, красивее, талантливее... Да, нет незаменимых, это правда. Но есть неповторимые. Среди них — Фаина Георгиевна Раневская.