Марина Неёлова
Л.Ф. Лосев. О Раневской. М., 1988.
Мне предложили написать воспоминания о Фаине Георгиевне Раневской. Я открыла свою старую тетрадку и переписала оттуда почти все, что у меня было о Фаине Георгиевне, не приводя это к какой-то литературной форме: это то, что записано мной сразу после встреч, это память, а память, как мне кажется, не нуждается в шлифовке.
Сегодня разговаривала с Фаиной Георгиевной — комок в горле, до сих пор не могу прийти в себя от нее, уже будто «уходящей» и говорившей, что ей уже пора, что «все позади, и в этом «позади» так мало хорошего!». А какой притом светлый ум, так остро воспринимающий все окружающее, так точно все характеризующий, добрый и нежный! Почему раньше не была с ней знакома, как много она могла бы мне дать, как давно я хотела этого, сколько времени пропущено! Может, это разговор с ней не дает мне сейчас спать, и мучаюсь ее старостью, ее болями, ее одиночеством и боюсь, так боюсь за нее, как боишься только за очень близкого человека, которого давно знаешь. Дай ей бог!
На днях поеду к Фаине Георгиевне, сегодня говорили по телефону — плохо себя чувствует «согласно паспортным данным», болит душа, тоска — как хочется что-то сделать для нее, чем-то порадовать, побыть с ней, никуда не торопясь, посидеть на диване под фотографиями — Ахматова, Пастернак, Шостакович, Цветаева, Уланова... Они приколоты к обоям иголками для внутривенных уколов и занимают всю стену. А в углу, около кресла под торшером, — «портреты» собак, которых так любила Фаина Георгиевна. Позже, когда она попросила мою фотографию, я, понимая, что не могу претендовать на эту «стену», попросила для себя место среди собак и, надо сказать, выглядела там вполне органично.
Разговаривая с Фаиной Георгиевной, все время испытываю желание (но удерживаю себя, боясь разрушить что-то) записывать, чтобы какие-то мелочи не ушли из памяти, чтобы оставить в себе на «подольше». Удивительно сочетается в этом человеке множество почти не соединимых черт: необычайная эмоциональность и трезвый, острый ум, поразительные оценки и точные, подчас желчные характеристики и невероятная наивность, нежность, мудрость, кокетство, детскость, откровенность (о себе и других), жесткость и удивительная обидчивость, мнительность, ранимость, часто безапелляционность — и вдруг боязнь обидеть, огорчить, бессребреность и доброта душевная! Такое чувство, что я старше и обязана ее оберегать.
И вот еще один год позади, и — как этапность — встреча с Фаиной Георгиевной. Прихожу, она меня не узнает или просто разыгрывает неузнавание чуть дольше, чем оно есть на самом деле, — она любит вдруг «обмануты», чтоб неожиданней, чтоб интересней, непредугаданней.
Говорили много, почти целый день провела у нее. Опять уезжала с тяжелым чувством, что оставляю ее одну; прощаясь, вижу, мне кажется, слезы у нее на глазах, и сама чувствую комок в горле и щемящую боль, тепло, нежелание расставаться и хочу просто вот так смотреть на нее, просто эгоистически впитывать все, что она мне дает, даже в самые краткие моменты общения, даже по телефону, когда не вижу глаз, а только «слышу» ее мысли, пытаюсь их сопоставить со своими и почти всегда внутренне соглашаюсь.
«Паспорт человека — это его несчастье, ибо человеку всегда должно быть восемнадцать лет, а паспорт лишь напоминает, что ты не можешь жить, как восемнадцатилетний человек!»
«Старость — это просто свинство. Я считаю, что это невежество бога, когда он позволяет доживать до старости. Господи, уже все ушли, а я все живу. Бирман — и та умерла, а уж от нее я этого никак не ожидала. Страшно, когда тебе внутри восемнадцать, когда восхищаешься прекрасной музыкой, стихами, живописью, а тебе уже пора, ты ничего не успела, а только начинаешь жить!»
Фаина Георгиевна! Фаина Георгиевна! — всегда открытая дверь — заходите — собака Мальчик, ласкательно — Маня, — самое близкое существо — «если его не станет — я умру» — Мальчик, живи вечно!
Цветы в почти пустой квартире, пустой холодильник (все продукты отданы кому-нибудь — «а мне все равно ничего нельзя»), пакеты с пшеном на подоконнике — для птиц и птичек (предпочитаются воробьи), книги, книги, книги — на столе и на столике, в постели, на стуле, на диване, — книги, которые еще не раздарены и не украдены (дверь же открыта — бери, что видишь) — Томас Манн, Даррелл, Диккенс, конечно, Пушкин, книги на французском языке рядом с альбомом про собак, «Новый мир» и газеты, очки, и на всех обрывках листков, на газетных белых полях, на коробках — записанные, зафиксированные в эту секунду пришедшие мысли или воспоминания, а иногда и несогласие с кем-то.
Сидим, говорим про Цветаеву (вернее, я задаю вопросы, а говорит Фаина Георгиевна), про Ахматову, про то, что, долго читая Цветаеву, устает, а потом «отдыхает» на Ахматовой, что Анна Андреевна — человечнее и понятнее, что Марина Цветаева — гений и всегда не здесь, даже слушая, смотрит «насквозь», куда-то «в свое», что невероятно умна, своеобразна, одна такая и не как все.
А я смотрю, слушаю Фаину Георгиевну и думаю, что ей и правда восемнадцать — я старше, но глупее. После общения с ней как будто надышалась кислородом и немного кружится голова. Пересматриваю потом всю «пленку» свидания, вспоминаю, хочу запомнить надолго, иначе смотрю на себя и окружающих — после подобных встреч очень трудно становится общаться с другими: переоценка и заниженность их — совершенно другой мозговой и сердечный уровень.
«Не могу сейчас ни с кем обиваться, не хочу никого видеть — все только про что где достать — никакой души».
И собака, и цветы, и птицы — все не так одиноки, как она. Страшное слово — одиночество — произносится ею без желания вызвать сострадание, а так, скорее, констатация — «девочка, если бы вы знали, как я одинока». И сердце сжимается, когда это слышишь именно от нее, от человека, любимого всеми.
«Не сплю, сон покинул меня, страшная бессонница, думаю, страдаю, вспоминаю все ночами, жизнь прошла, а я не сыграла своей роли!»
Сидит в кресле, днем — с зажженным торшером, читает, читает без конца, беспокоится о Мальчике, кормит птиц, почти ничего не ест, глаза мудрого ребенка, теплые и чуть-чуть ироничные, грустные и улыбающиеся... и вдруг озаренные каким-то воспоминанием или внезапно пришедшей в голову шуткой, и сама уже так заразительно смеется, глядя на смеющуюся меня.
Приезжаю от нее домой. Звонок: «Как вы доехали, я беспокоилась». Я не успела позвонить. А она успела. Вся в этом.
Жажда и потребность любить, ждать, быть нужной.
Звонит мне утром, и я, не проснувшаяся, — басом:
— Фаина Георгиевна, можно, я вам перезвоню чуть позже?
Перезваниваю.
— Деточка, что с вашим голосом? Вы пили всю ночь?!
— Я не пью, Фаина Георгиевна.
— Спасибо.
— ?!?!?!
— Боюсь за вас, только не пейте!
— ?!?!
— Я так испугалась вашего голоса, я боюсь, что после спектакля вы идете в ресторан и гуляете!
— Фаина Георгиевна, дорогая, это невозможно, я в рестораны не хожу вообще, не люблю, и это для меня может быть только как наказание.
— Спасибо, деточка, не растрачивайте себя впустую, прошу вас.
Милая Фаина Георгиевна, нежный человек с нерастраченной любовью, вернее, с запасами ее неиссякаемыми!
— И снимайтесь реже в кино: когда мне снится кошмар — это значит, я во сне снимаюсь в кино. И вообще, сейчас все считают, что могут быть артистами только потому, что у них есть голосовые связки. Тут у меня написано чье-то изречение: «Искусство — половина святости». Я бы сказала иначе: искусство — свято.
— Фаина Георгиевна, вы верите в бога?
— Я верю в бога, который есть в каждом человеке. Когда я совершаю хороший поступок, я думаю, это дело рук божьих.
Выла у Фаины Георгиевны, провела с ней день: завтракали, обедали, говорили и даже играли: нечто вроде ее импровизации и моего подыгрыша. Пригласила ее на спектакль «Спешите делать добро».
— Деточка, я почти не выхожу из дома, и к тому же я не могу оставить Мальчика одного: он скучает.
— Тогда можно, я вам здесь все сыграю?
Господи, как же хорошо для нее играть! Сидим на кухне, она в бывшем французском халате (ему лет сто, вижу, что надет на левую сторону, но не по ошибке, а из каких-то соображений, цвет мой любимый — фиолетово-сиреневый), извиняется, что в таком «халатном» виде, я говорю, что ей он очень идет, и тут же в ответ:
— Деточка, что мне сейчас идет, кроме гробовой доски?! А вы знаете, что он надет у меня на левую сторону?!
— Знаю.
— Откуда?
— У вас карман внутри.
— Правильно!!! — И хохочет так, будто я придумала какую-то невероятную шутку!
До чего же я счастлива, когда стою у плиты в этой ее кухне, вижу, а скорее, чувствую, как она смотрит на меня, играющую монологом весь спектакль, как потом она молчит, а я и не жду слов — мне ее слезы и молчание дороже множества похвал. Быть таким зрителем — это особый талант, это еще один особый ее дар.
Много говорили о Цветаевой. Фаина Георгиевна подарила мне очень дорогую для нее и для меня книгу с надписью «Марине — Марину с любовью к обеим». Читаю ее сейчас, читала и до, но теперь читаю «через» Фаину Георгиевну.
На этой книжке, на первом листке, рукой Фаины Георгиевны написано: «Вспомнилась молодая Марина, а потом постаревшая, усталая, вернулась из Парижа другая Марина, постарше, но Марина. Я плакала, Марина утешала, потом война, я увезла близких в Ташкент, Марину все бросили, Марина удавилась в Елабуге. Моя всегдашняя мука Марина».
Рассказывает о ней, будто это было вчера.
«Вхожу в дом, где обещали встречу с Мариной. Где же она?! За столом, закрыв лицо руками, сидит пожилая, седая женщина. Где Марина Цветаева?
— Я Марина Цветаева.
Как воспитанный человек, делаю вид, что узнала. Но не узнаю совсем. Изменилась.
— Вы меня не узнаете, Марина?
Она тоже делает вид, что узнала.
— Я Фаина Раневская.
— Господи!
Плачем, обнявшись посередине комнаты.
Получила пять тысяч — тогдашнюю зарплату. Еду к Цветаевой, говорю — есть деньги, хочу поделиться — расцвела.
Пачка в сумке, в банковской упаковке, рукой незаметно пытаюсь ее разорвать, чтобы поделить пополам, она не поняла (не заметила? — слава богу) и взяла всю пачку.
— Фаина, спасибо, я знала, что вы добрая!
Стою замерев — не знаю, что делать, что принесу домой, что скажу? Продаю свое колечко и прихожу домой с зарплатой.
Какое счастье, что я тогда не успела поделить пополам, что отдала все! После ее смерти на душе чувство страшной вины за то, что случилось в Елабуге!»
Пойти к Фаине Георгиевне — непременно и срочно. Она ждет, а я свинья!
19 июля. Вот и все...
Уже никогда больше не пойду к Фаине Георгиевне. Была сегодня, и это был последний раз, хотя каждый раз, уходя от нее, боялась, что последний. Знала, что это случится сегодня.
На днях звонок: «Можете навестить ее в четверг...»
Ей ничего нельзя — диабет. Еду на рынок, покупаю малину, яблоки, абрикосы, апельсины и ромашки — почему-то сегодня хотелось не розы, а ромашки — что-то простое. Еду страшась: вдруг сегодня действительно не узнает, вдруг нельзя будет видеть — устает очень быстро.
Вхожу в палату. Справа — Фаина Георгиевна.
— А это Мариночка, Неёлочка... Вы знаете, ведь был такой момент, когда мы могли работать вместе... Вы меня вспоминаете?
— Нет, Фаина Георгиевна, помню всегда.
Пожатие, как ни странно в таком состоянии и положении, крепкое. Стою, глажу ее руку, а другая в рукопожатии — неотпускаемом. Иногда в середине фразы будто впадает в забытье, кажется, что, устав, заснула, но вдруг — сразу, без «просыпания» — продолжает разговор.
— Что у вас в театре?
— «Вирджиния Вульф».
— Как хорошо, что где-то репетируются хорошие пьесы... Деточка, почему вы все время стоите на ногах, вы же устанете, сядьте. — Но руку не отпускает.
— Нет, спасибо, мне и так хорошо.
Собирается консилиум, решают делать операцию. Оторвался тромб. Фаина Георгиевна: «Нет, не хочу».
— Это чтобы вы быстрее встали на ноги и не хромали.
— А вы что, думаете, я собираюсь играть «Даму с камелиями»? Нет, не собираюсь... Я вас, деточка, люблю, вы это знаете?
— Знаю.
Просим что-нибудь съесть. Не хочет.
— Фаина Георгиевна, это просто хулиганство с вашей стороны, что вы ничего не едите.
— Вот уж не думала, что меня перед самой смертью обвинят в хулиганстве. — Смеется.
Заставляем съесть три ягоды. Говорит вдруг:
— Вкусно. А чем бы угостить моих девочек?.. Деточка, поезжайте ко мне домой и возьмите книги, которые вы хотите.
— Фаина Георгиевна, когда вы выйдете из больницы, я к вам приеду и тогда...
Врачи просят не утомлять. Сидим в коридоре. «Ну не надо плакать, все будет хорошо», — говорит мне медсестра.
Что хорошо?! Тромб оторвался, и страшные боли.
Мне пора ехать на спектакль. Иду прощаться. Целую руки, лоб, щеку.
— Благослови вас господь, деточка, будьте счастливы!
А в 10.30 Фаины Георгиевны уже нет. Она без нас, а мы без нее! Я успела только попрощаться. Теперь всегда буду помнить эту палату, ее, спящую и держащуюся за треугольник, висящий из-под потолка, ее руки, похудевшие, с пятнышками на коже, но крепкие и нежные.
Потеря!
А Мальчик, слышавший столько стихов на французском языке («Мой Мальчик знает всю французскую поэзию»), Мальчик, за которого так боялась Фаина Георгиевна, — жив!
Сегодня сорок дней со дня смерти Фаины Георгиевны. Нина Станиславовна Сухоцкая пригласила к себе.
Никогда не понимала этого слова — поминки. Кто помнит — помнит и так, а не в определенные для воспоминаний дни. Неужели уже сорок дней?
Поразительное явление — Фаина Георгиевна: каждый настолько точно знает, чего бы она не допустила, будь она с нами, что даже понятие «поминки» приобретает совершенно другой знак. Нина Станиславовна прочитала письмо какого-то человека из Нижнего Тагила, слесаря по профессии, который переписывался с Фаиной Георгиевной почти восемь лет. Письмо невероятно нежное, трогательное, но совершенно лишенное сентиментальности, — кажется, что Фаина Георгиевна неизменно накладывала свой отпечаток даже на тех, с кем общалась только эпистолярно. Вспоминали какие-то истории, связанные с Фаиной Георгиевной, ее рассказы, фантазии, шутки.
Вот ее настольная тетрадь-календарь. Сколько в ней забавных мордочек — так рисуют дети или очень талантливые взрослые. Характеры, взгляд, реакция, образы — все глазами Фаины Георгиевны, некоторые с подписями, какие-то зачеркнуты ею же — не хотела, чтобы потом прочитали посторонние. На одной странице жестокая характеристика известного театрального деятеля: «Он великий человек, он один вместил в себя сразу Ноздрева, Собакевича, Коробочку, Плюшкина — от него исходит смрад».
Сидим, говорим о ней в настоящем времени — как будто и не кончилось наше общение с ней. Да оно и не кончится.
И я все время вспоминаю ее фразу, сказанную однажды и не привязанную ни к какому конкретному разговору: «У меня хватило ума так глупо прожить жизнь».