Натэла Лордкипанидзе
Л.Ф. Лосев. О Раневской. М., 1988.
Передо мной листы белой бумаги, сложенные, а то и сшитые наподобие тетрадей и больше всего напоминающие тетрадки нерадивого школьника. Листки затрепаны — видно, что их часто держали в руках, густо исписаны, к тому же разрисованы красными и зелеными чернилами — то одна фраза подчеркнута, то другая, не говоря о том, что кое-где украшены рисунками забавных человечков. Полей в тетрадках нет, и владелец их иногда пишет в столбик, по краешку. В одном из таких столбиков можно прочитать, что «самое главное, самое важное — письма и тайная.
Если не знать, кто и почему это написал, неизбежно встает загадка, если знать — столь же неизбежно появляется восхищение. Тетрадки принадлежат Фаине Георгиевне Раневской, и в них ее рукой — и не раз — переписаны роли. Две последние, сыгранные в спектаклях «Дальше — тишина» и «Правда — хорошо, а счастье лучше». Слова о письмах и тайне — из «Тишины», и те, кто спектакль видел, знают, что продиктованы они благородством. Желанием, чтобы ее героиня думала не о себе, хотя она и понимает, что умереть ей придется в богадельне, но о муже, который не должен о ее участи догадаться.
Могут сказать, что актриса лишь повторила автора, что нашла у него слова о письмах и тайне. Спорить не станем, но только вообразите, какие чувствительные сцены можно было бы разыграть, имея в распоряжении ситуацию, предложенную Раневской и Плятту. Какие потоки слез вызвать — Ниагару, в которой неизбежно утонуло бы все. Любая мысль.
Эти тетрадки могут многое и о многом рассказать. Подтвердить, например, — и как искренне, непосредственно, неожиданно подтвердить — давний ответ Раневской на вопрос корреспондента о партнере. Тогда она сказала, что с хорошим играет хорошо, а с плохим — плохо, а в тетрадке, где роль и где мысль о партнере естественна и возникает сама собой, написала: «Прошло четверть века с тех пор, как не стало О.Н. Абдулова — друга, партнера, товарища. Общение творческое с ним было моей великой радостью. Доброта его, которую испытала на себе, согревала».
Когда Раневской не стало, телевидение показало передачу о ней и чеховскую «Свадьбу» — ту самую, где играли она, Абдулов, Грибов и другие замечательные актеры. Сцен общих у Раневской и Абдулова мало, разве что за столом, где герои его и Грибова закусывают, а героиня Раневской жадничает. На экране — считанные минуты, но нельзя не почувствовать, с каким увлечением они прожиты. Как радостно было актерам обыгрывать чеховские слова, останавливаться на них, «подавать» — паузой, взглядом, выражением лица, тоном. В их дуэтах и трио ничего не пропадало: один посмотрит, другой ответит, мадам съязвит, точнее — нахамит, а муж ее (Грибов), взяв в союзники грека Дымбу (Абдулов), тут же отомстит. Пошлость атакуется изящно, молниеносно: взгляды, реплики, паузы — как смертельные уколы шпагой.
Мало снималась Раневская, и те, кто с ней рядом, тоже снимались мало, не по таланту, и обидно это и несправедливо, но все-таки достойнее так, нежели появляться и появляться в фильмах, про которые не то что люди, но и ты сам доброго слова сказать не можешь, а только сетуешь, что опять сыграл не то, что хотел. Как тут быть — решать актерам, мы же это — к тому, что в одной из тетрадей есть запись, подтверждающая единственность и значимость каждой работы.
Запись лаконична: «Марина Неёлова — талантливая, Чурикова Инна — тоже, Гундарева — тоже», но зато имеет продолжение в жизни. Продолжение для Раневской естественное, нас же заставляющее вспомнить времена, когда премьеры труппы считали сердечным долгом поддержать новичка в дни его первых спектаклей. Написать ласковую записку, послать цветы или просто сказать доброе слово перед выходом на сцену...
Уверена, что, узнавая, а потом набирая телефон «Современника», Раневская и думать не думала, какое впечатление произведет ее звонок. Не для впечатления она звонила, но оттого, что всегда радовалась таланту и спешила выразить свою радость. И была вознаграждена за это, добавим мы, потому что искреннее и открытое умение восхищаться привлекает к себе сердца.
Так вот, в «Современник» она позвонила, но номер Неёловой ей не дали — сработала привычка охранять покой актеров, — хотя по голосу и узнали. Неёлова нашла Раневскую сама, пришла в гости и сыграла ту самую сцену, из «Спешите делать добро», которую Фаина Георгиевна видела по телевизору и по которой определила, что перед ней — одаренный человек.
Играть Раневской всегда хотелось, и почти всегда ее можно было упросить что-нибудь показать или рассказать. А то и просить не надо было, а только слушать или принимать участие в импровизированных представлениях, на которые она была великая мастерица. Правда, чести этой удостаивались лишь те, кто умел это делать, — дилетантов Раневская не жаловала. Неёлова — умела, и часто ее визит начинался игрой в незнакомую и неожиданную посетительницу. Раневской такие игры были необходимы.
В «Человеке в футляре», помните, ее героиня долбила и долбила одну музыкальную фразу: «Почему я не сокол? Почему я не летаю?» Долбила так серьезно и так серьезно спрашивала, что, даже вспоминая, невозможно удержаться от смеха. Дама была подана иронично, как и та, что в фильме «Александр Пархоменко» сидела за роялем с дымящейся папиросой в зубах. Но как жаль, что в последние годы мы не слышали, как Раневская на самом деле поет.
Большого, «оперного» голоса у нее не было, и она не этим «брала», но безупречной музыкальностью и тем, что пение продолжало роль, являло характер. Впрочем, как это мы не слышали? А в Островском, в «Правде — хорошо...», где она, играя, молодо и задорно выводила: «Корсетка моя, голубая строчка...» Песню эту и теперь можно услышать, как и старинный романс «Наглядитесь на меня, очи ясные», потому что и то и другое записано на магнитофон.
Только не подумайте, что Раневская пела, так сказать, для потомства. Нела специально для Елены Камбуровой, и повторяла песню несколько раз, и сердилась, что не так получается, как слышится в душе и как она знает, что должно получаться. А знает про романс из первых рук: от таборной цыганки, что приходилась родней той самой Тане, которой заслушивался Пушкин. «Корсетку...» ей пел Давыдов и не считал за труд показывать молодой актрисе, как такие песни надобно петь. Как увлекать не силой голоса, но простотой и чувством — душой.
Но почему все-таки Раневская пела Камбуровой? Да потому, что услышала по радио, как та читает «Нунчу», и с ней познакомилась. Именно читает, мы не ошиблись, — что Камбурова поет, выяснилось позже. Теперь, наверное, ясно, как появилась магнитофонная запись: Раневская занималась, как когда-то с ней самой занимались — терпеливо и с удовольствием.
Но вот еще чего нельзя было не заметить: что удовольствие вызывало и пение как таковое. Артист — всегда артист, и подмостки, пусть домашние, — всегда подмостки, и слушатель, пусть даже один, пусть даже ученик, — зритель и предполагает полную отдачу. «Корсетка» каждый раз пелась по-разному, и от раза к разу задор возрастал, а кончалось все залихватски. И как здорово было это слушать!
Писем Раневская получала много, даже для сегодняшнего дня, когда почта популярного артиста исчисляется не десятками — сотнями корреспонденций. Но дело не столько в количестве, сколько в характере писем.
Берем наудачу, или не совсем наудачу, этот конверт, плотнее других, — одно из писем, которое Раневская оставила дома, а не передала ЦГАЛИ, — и читаем: «Загадка утаенной любви Пушкина. Размышления». Авторы размышлений Н. Горбачева и Е. Климкина, анализируя стихи поэта, приходят к выводу, что утаенной его любовью была Елена Раевская, и предлагают свою версию вниманию актрисы. Она им за это сердечно признательна.
Таких «литературных» посланий немало даже среди тех, что пришли актрисе в летние месяцы, незадолго до смерти. Один из корреспондентов не ленится перепечатать и прислать обширные выдержки из писем Рильке молодому поэту. Выдержки касаются творчества и любви художника и могут, по мнению того, кто их прислал, быть Раневской интересны. И еще он посылает ей редкое издание редкой книги — книги в подарок вообще приходили часто и самые разные.
Принадлежать они теперь будут, как и многое из того малого, чем владела актриса, музею в Таганроге: в этом городе она родилась. Попадут туда и новогодние поздравительные открытки — рисованные, остроумные, всегда разные. Их придумывал для нее художник Орест Верейский.
Теперь, когда все роли сыграны и новых не будет, начинаешь понимать, как права была актриса, когда говорила, что не любит самого этого слова — «играть». Пет, конечно, она играла — в том смысле, что не забывалась на сцене («а то забудешься, и парик с головы сорвешь»), — но в то же время, живя жизнью и обстоятельствами жизни вымышленного лица, скрыться, спрятаться за это лицо ей не удавалось. Как бы. блистательно она ни перевоплощалась, какой бы разной ни появлялась перед зрителями — достаточно вспомнить хотя бы спекулянтку из «Шторма» и Люси Купер из «Дальше — тишина», — за всеми ее героинями всегда оставалась она сама. Не потому ли, чтобы завоевать публику, ей не обязательны были главные роли — в кино, за исключением мадам Скороход в «Мечте», она их не имела, — ей достаточно было появиться, и дело было сделано. Вы оказывались у нее в плену.
Однажды Раневская сказала, что знает, кого будет играть, но не знает — как. Речь тогда шла о том, почему один ее спектакль не похож на другой и что позволяет им каждый раз быть в чем-то разными. Дело в характере персонажа — это в ответе подразумевалось. Он должен быть актеру ясен, и ему актер должен быть верен, вести же себя человек может по-разному, даже в одинаковых обстоятельствах пьесы.
В том, что художник видит, на что он хочет обратить наше внимание, и есть он сам. Раневская могла сыграть любую натуру, но только не мелкую, не заурядную. Хапугу, но такую, как Манька, которой слово «совесть» уже неведомо. Мещанку, но мещанку из мещанок, пошлейшую и плотоядную. А когда в «Человеке в футляре).» она распевает «интеллигентные романсы», водрузив на нос пенсне, поверх которого только и смотрит, понимаешь, что в подобных людях доводило Чехова до бешенства.
«Ненавижу!» — как-то сказала она о таких, как эти. Презирать она умела, и вы презирали вместе с ней, но в то же время и любовались ею, Раневской. Каким-то образом одно уживалось с другим и ничуть одно другому не мешало. А разве можно было не заметить ее ум? Даже если героиня была глупа, актриса эту глупость так умно обнаруживала, что удовольствие было на нее смотреть. И обаяния своего она не могла спрятать — ужасаясь и негодуя вместе с ней, вы в то же время восхищались тем, как вам эти чувства внушали. И потом, она никогда не была дидактична. Не становилась в позу и не восклицала — оружием ее был не пафос, а юмор. В тупости, жадности, лживости, себялюбии, в отсутствии уважения к себе подобным она видела и обратную сторону. Видела, как пороки умаляют человека, делают его не только отвратительным, но жалким, тогда как сам он готов собой любоваться.
Презирать и смеяться актриса умела, но умела и возвышать. И возвышала простое, близкое, понятное и дорогое каждому. Она была отзывчива, не просто отзывчива, а очень, очень отзывчива. Ре не надо было просить о помощи — она бежала вам навстречу до того, как вы успели вымолвить хотя бы слово.
Рискну сказать, что Раневской, особенно в последние годы, было не столь уж важно, так ли проницательны и умны дорогие ее сердцу женщины, сыгранные в «Лисичках», в «Деревья умирают стоя», в «Странной миссис Сэвидж», в «Дальше — тишина», в «Игроке» Достоевского. Ум и проницательность сердца она ставила выше, нежели просто ум, особенно если этот ум был занят самим собой. На чистом листе одной из тетрадок можно было прочитать, что больше всего в человеке она ценит талант и Доброту. Последнее слово выделено большой буквой.
В горький и одинокий часу нее вырвалось признание, что публика, которая шлет ей хорошие письма, любит не ее, а героинь, которых она играет. В этих словах — и правда и прекрасная ошибка. Сцена и зал — сообщающиеся сосуды, и зал отзывается на то, на что до него отозвался художник. Фаина Георгиевна Раневская чтила людей, желала им веселья и счастья, и за это они платили ей любовью.