Глава 4. Разные люди
28 сентября 1941 года Анна Ахматова эвакуировалась из Ленинграда в Москву. Зоя Томашевская писала: «28 сентября Анна Андреевна улетела в Москву. Был вызов Ахматовой и Зощенко, подписанный Фадеевым. Так впервые соединились эти два имени»1. Тогда еще никто не мог предположить, как «соединятся» Ахматова и Зощенко всего через каких-то пять лет. С Михаилом Зощенко Ахматова была знакома, не более того. Зощенко был немножечко из другого круга, из «Серапионовых братьев»2. Общие знакомые у них, разумеется были (в первую очередь — Корней Чуковский), ведь невозможно двум мастерам слова жить в одном городе и не иметь общих знакомых, но приятельствовать они не приятельствовали. И писали совершенно о разном, но одинаково хорошо.
В самолете Ахматова напишет стихотворение. Или запишет. Она редко сочиняла «влет», обычно — вынашивала в себе строки подобно тому, как мать вынашивает ребенка.
«Птицы смерти в зените стоят.
Кто идет выручать Ленинград?
Не шумите вокруг — он дышит,
Он живой еще, он все слышит:
Как на влажном балтийском дне
Сыновья его стонут во сне,
Как из недр его вопли: «Хлеба!»
До седьмого доходят неба...
Но безжалостна эта твердь.
И глядит из всех окон — смерть.
И стоит везде на часах
И уйти не пускает страх»3.
Накануне, на городском женском митинге Ахматова вместе с Верой Инбер, Тамарой Макаровой и другими известными ленинградками подписала обращение «Ко всем женщинам Ленинграда», в котором были такие слова: «Никакие лишения не сломят нашей воли. Не отдадим город врагу. Скорее Нева потечет вспять, нежели Ленинград будет фашистским». Ахматова не успела подержать в руках номера «Ленинградской правды», в котором было напечатано это обращение.
14 октября она выехала из Москвы в Чистополь. Ехала через Казань, где предстояла пересадка с поезда на пароход. Шутила, что татары, наверное, должны хорошо принять ее из-за фамилии. Шутила, потому что на душе было горько и требовалось хоть какое-то ободрение, которого никто дать не мог. По свидетельству Марии Берггольц, сестры поэтессы Ольги Берггольц, которая сначала собиралась покинуть Ленинград вместе с Ахматовой, но потом передумала и осталась в осажденном Ленинграде, Анна тяжело переживала свой отъезд и говорила: «Как достойно выглядят те, которые никуда не уезжают!»4
В Чистополе Ахматову ждала Лидия Чуковская, приехавшая туда немного раньше. «Ахматова в Чистополе! — поражалась Чуковская. — Это так же невообразимо, как Адмиралтейская игла или Арка Главного штаба — в Чистополе»5.
18 октября Ахматова была в Чистополе.
«Вечером, когда мы уже легли, стук в ворота нашей избы, — вспоминала Лидия Корнеевна. — Хозяйка, бранясь, пошла отворять с фонарем. Я за ней.
Анна Андреевна стояла у ворот с кем-то, кого я не разглядела в темноте. Свет фонаря упал на ее лицо: оно было отчаянное. Словно она стоит посреди Невского и не может перейти. В чужой распахнутой шубе, в белом шерстяном платке; судорожно прижимает к груди узел.
Вот-вот упадет или закричит.
Я выхватила узел, взяла ее за руку и по доске через грязь провела к дому.
Вскипятить чай было не на чем. Я накормила ее всухомятку.
Потом уложила в свою постель, а сама легла на пол, на тюфячок...
Потом я спросила:
— Боятся в Ленинграде немцев? Может так быть, что они ворвутся?
Анна Андреевна приподнялась на локте.
— Что вы, Л. К., какие немцы? О немцах никто и не думает. В городе голод, уже едят собак и кошек. Там будет мор, город вымрет. Никому не до немцев».
Корней Иванович Чуковский уехал из Москвы в Ташкент. Оттуда он прислал Лидии необходимые документы и деньги на дорогу от Чистополя до Ташкента. Ахматова решила ехать вместе с Лидией и ее семьей — дочерью Еленой, племянником Евгением и домработницей Идой Петровной Куппонен.
На сей раз дорога (пароход и поезд) была тяжелой, долгой — заняла больше двух недель. 9 ноября прибыли в Ташкент. На вокзале их встречал Корней Иванович с машиной. Иду Петровну и детей он отвез к себе домой, а Лидию и Ахматову — в гостиницу. Такое решение было продиктовано теснотой в комнате Чуковских, где просто невозможно было разместить всех.
В гостиницах тогда селили ненадолго, потому что народ все прибывал и прибывал, да и стоила гостиница при всей своей убогости довольно дорого. Для столичных писателей освободили помещение Управления по делам искусств Узбекской ССР (само управление куда-то перевели) на улице Карла Маркса. Здание гордо назвали «Писательским домом». Ахматова переехала туда.
Нежилое помещение, впопыхах и кое-как приспособленное под жилое, было, конечно, лучше палатки или самодельного шалаша из досок и веток, но сказать, что комната Ахматовой на Карла Маркса оставляла (или — заставляла) желать лучшего, означает не сказать ничего. Длинный открытый коридор вокруг всего дома (особенности экономной южной архитектуры), двери в кабинеты. Ахматовой досталась каморка, бывшее помещение учрежденческой кассы, которую некоторые из ее знакомых шутя называли «конуркой». Посреди конурки стояла железная печка — буржуйка6, у стены — узкая металлическая кровать с матрасной сеткой, покрытая простым казенным (его еще называли солдатским) одеялом. Еще здесь были стул, чайник, кружка и деревянный ящик, видимо предназначавшийся для хранения вещей. Далеко не все приезжали в эвакуацию с чемоданами. Многие ехали с узлами — вещами, завязанными в скатерть или простыню. Воды в здании не было, ее таскали из колонки в соседнем дворе, туалет — выгребная яма на улице, из щелей дуло... Те еще условия, аховые. Ахматовой было пятьдесят два года — не преклонный, но уже и не юный возраст, возраст, в котором комфорту волей-неволей приходится придавать большое значение. К тому же здоровье Ахматовой, и без того не самое замечательное, было подорвано тяжелой дорогой.
Критики Ахматовой (я имею в виду отнюдь не литературных критиков) любят порассуждать о ее избалованности, о том, как и с каким удовольствием, подчиняла она других, как заставляла служить ей... Послушать их — и вырисовывается образ избалованной, изнеженной барыни, которая только и умеет, что приказывать и требовать.
Что на это можно сказать? Во-первых, критиковать можно любого человека, как выдающегося, так и обычного. Было бы желание, а поводы найти всегда можно. И всегда можно истолковать их так, как захочется.
Жизнь не баловала Ахматову (те, кто думает иначе, просто плохо представляют себе ее жизнь), поэтому говорить о какой-то ее избалованности вряд ли можно. Избалованной можно назвать, например, княгиню Зинаиду Александровну Волконскую7, урожденную княжну Белосельскую, дочь камергера, жену егермейстера и любовницу императора. Или, скажем, Матильду Ксешинскую8. Но не Ахматову. Ее даже в детстве не баловали, когда вроде бы как положено баловать.
Возвышенной душе часто бывает не до бытовых мелочей. Вот неприспособленной Ахматову назвать можно. Она стояла выше всего низменного, и это были не гордыня и не поза, а особое свойство характера. Не исключено, что Анна унаследовала его от своей матери, которая славилась своей непрактичностью. Чего стоит один только пример с процентными бумагами, о котором вспоминала Ариадна Тыркова-Вильямс9, знавшая отца Анны (он называл ее Ариадной Великолепной) и всю ее семью: «Мать богатая помещица, добрая, рассеянная до глупости, безалаберная, всегда думавшая о чем-то другом, может быть, ни о чем. В доме беспорядок. Едят когда придется, прислуги много, а порядка нет. Гувернантки делали, что хотят. Хозяйка бродит, как сомнамбула. Как-то, при переезде в другой дом, она долго носила в руках толстый пакет с процентными бумагами на несколько десятков тысяч рублей и в последнюю минуту нашла для него подходящее место — сунула пакет в детскую ванну, болтавшуюся позади воза. Когда муж узнал об этом, он помчался на извозчике догонять ломового. А жена с удивленьем смотрела, чего он волнуется, да еще и сердится»10.
Подчиняла ли Ахматова кого-то? Заставляла ли служить себе? Как она могла подчинить? Как она могла заставить? Для того, чтобы подчинить или заставить, то есть принудить, надо иметь какой-то, образно говоря, «рычаг принуждения». Чем могла кого-то принудить Ахматова? Не было у нее никаких «рычагов»! Другое дело, что друзья и знакомые, уважавшие Ахматову и ценившие ее талант, добровольно помогали ей, оказывая содействие в решении бытовых проблем. Разве кто-то из них когда-то жаловался на то, что Ахматова вынуждает или заставляет его что-то для нее сделать? Даже после ссоры, когда так и подмывает высказаться, Лидия Чуковская запишет в своей тетради: «Как человек она мне больше не интересна... Что же осталось? Красота, ум и гений. Немало — но человечески это уже неинтересно мне. Могу читать стихи и любоваться на портреты»11. И не напишет ничего о том, что Ахматова принуждала ее к служению ей и т. п.
Не принуждала и даже не просила, потому что не любила просить. Но помощь от близких людей принимала с благодарностью, помнила, ценила. И платила за добро добром. Ахматова была щедрым человеком. Вот всего один пример. Своим «московским домом» Ахматова считала квартиру Ардовых, своих друзей, на Большой Ордынке. Там она обычно останавливалась во время приездов в Москву и жила в комнате Алексея Баталова (да, того самого), сына хозяйки дома, Нины Антоновны от первого брака. В 1953 году Анна Ахматова получила хорошие деньги за перевод драмы Гюго «Маркон Делорм». Практически весь гонорар был потрачен ею на подарки друзьям. Самый крупный подарок был сделан Алексею Баталову. Он рассказывал: «В 53-м году я вернулся с армии (так в тексте). Радость была великая — теперь я мог отдать себя театру. Прихожу домой, Анна Андреевна вдруг говорит, что хочет подарить мне деньги, чтобы я приоделся. Раскрывает сумочку и вручает банкноты. Когда я подсчитал, то оказалось, что на них можно купить машину. Возможно, Анна Андреевна и не предполагала этого. Никому ничего не сказав, я поехал на Разгуляй — там был магазин — и в одночасье стал автомобилистом. Пригнал колеса под окна к Ахматовой и показал ей авто. Анна Андреевна, к моему удивлению, произнесла: «Замечательная покупка!» И служила мне эта машина «Москвич» очень долго»12.
Но вернемся в Ташкент. Ноябрь 1941-го. Суровое время сурового года. До весны далеко, до конца скитаний — много дальше, а уж сколько осталось до конца войны, тогда, пожалуй, никто и предположить не мог. Весной, в апреле сорок второго года, Ташкент предстанет перед Ахматовой совсем другим. «Мангалочий дворик, как дым твой горек и как твой тополь высок... Шехерезада идет из сада...»13 «Так вот ты какой, Восток!» — воскликнет поэтесса, которая, по собственному признанию, заснула огорченной, а проснулась влюбленной. И в том, что с ней произошли такие перемены, заслуга ее друзей, в том числе и Фаины Раневской.
«Анна Андреевна была бездомной, как собака, — сокрушалась Фаина Георгиевна. — В первый раз, придя к ней в Ташкенте, я застала ее сидящей на кровати. В комнате было холодно, на стене следы сырости. Была глубокая осень, от меня пахло вином. «Я буду вашей madame de Lambaille14, пока мне не отрубили голову — истоплю вам печку». — «У меня нет дров», — сказала она весело. «Я их украду». «Если вам это удастся — будет мило». Большой каменный саксаул не влезал в печку, я стала просить на улице незнакомых людей разрубить эту глыбу. Нашелся добрый человек, столяр или плотник, у него за спиной висел ящик с топором и молотком. Пришлось сознаться, что за работу мне нечем платить. «А мне и не надо денег, вам будет тепло, и я рад за вас буду, а деньги что? Деньги — это еще не все». Я скинула пальто, положила в него краденое добро и вбежала к Анне Андреевне». А я сейчас встретила Платона Каратаева». — «Расскажите...». «Спасибо, спасибо», — повторяла она. Это относилось к нарубившему дрова. У нее оказалась картошка, мы ее сварили и съели»15.
«Никогда не встречала более кроткого, непритязательного человека, чем она...»16 — добавляет Раневская. Ее свидетельству можно верить, поскольку она могла сочинить какую-то историю, но в характеристиках, даваемых людям, неизменно была объективна.
Раневская эвакуировалась в Ташкент вместе с Павлой Вульф и ее семьей. «Мое самое раннее воспоминание о Раневской почти совпадает с первыми впечатлениями жизни. Мне полтора-два года... Улица Кафанова в Ташкенте. Мы все — уже впятером: бабушка, мама, Фаина Георгиевна, Тата и я. Мама пошла работать к Ромму на кинофабрику — он был начальником главка. Подбирала помощников... Очевидно, ташкентский дом, где мы жили, был типичным для города: прямоугольный участок за глиняным глухим забором-дувалом; вдоль улицы Кафанова — арык, через арык у ворот дома — мостик; двор разделен уже внутри арыком пополам, справа сад с большим деревом — грецким орехом, слева деревянный дом с высоким цоколем, наверх в бельэтаж вела длинная деревянная открытая лестница, по которой поднималась в свою комнату Фаина Георгиевна, где стоял ее диван, где она спала, беспрерывно курила и однажды заснула с папиросой в руке, выронила ее, одеяло и матрас задымились, был переполох. С тех пор с Фаиной Георгиевной я связывал клубы дыма, а поскольку тогда только учился говорить, называл ее «Фуфа». Так Фуфой стали называть Раневскую друзья, приходившие к ней в Ташкенте, и потом это имя сопровождало ее всю жизнь.
Из того периода сохранилось в памяти звучание голоса Фаины Георгиевны, вернее, проба голоса, актерский звук «и-и-и» — протяжный, грустный, — Раневская тренировала голосовые связки. Вот это «и-и-и» навсегда у меня связано с ней, с детством, с первыми воспоминаниями о близких. В нашей комнате висела карта СССР с большой красной звездой — Москвой, и Фаина Георгиевна помогала Лиле (Павле Леонтьевне) прикреплять булавками флажки на изменчивую линию фронта... Наша женская колония жила трудно. Мама целыми днями пропадала на ташкентской киностудии, где была ответственным худруком. Тата с утра до ночи готовила всем еду во дворе на мангалке, помню ее на переднем дворе, бесконечно машущей фанеркой на камни — мангалка не горела, чадила. Тата бранилась... Фаина Георгиевна снималась, снималась изумительно, это был период «Пархоменко», «Похождений бравого солдата Швейка» — Фуфа была тетушкой Адель и любила перед едой петь: «Сосиски с капустой я очень люблю!» А сосисок не было, их очень хотелось. А больше всего хотелось пойти с Татой вечером в городской парк. Там на открытом воздухе за оградой среди деревьев мелькали тени — показывали кинофильм. Там на экране была Фуфа, но вечером ходить в парк не разрешали...
В доме на улице Кафанова часто бывала Анна Андреевна Ахматова. Фаина Георгиевна, Павла Леонтьевна и все домочадцы располагались в большой комнате, где жили мы с мамой и Татой, и Ахматова читала свои стихи, закрыв глаза, тихо-тихо, нараспев. Я ничего не понимал, но любил рассматривать кремовую брошь из яшмы на груди Анны Андреевны. Все самое лучшее, что говорили о стихах Ахматовой, я связывал с этой брошью; она ассоциировалась у меня с образом Анны Андреевны. Когда Фаина Георгиевна спрашивала: «А ты знаешь, кто это?» — я отвечал: «Мировая тетя», воспринимая Ахматову прежде всего как обладательницу этой замечательной броши. Раневской нравился мой ответ, в нем она видела силу моего младенческого интеллекта и в Ташкенте называла Ахматову «мировая тетя». А еще Фаина Георгиевна называла Ахматову «Рабби» и ласково «Раббенька» — за мудрость; я отчетливо помню приглушенную, нежную интонацию ее низкого голоса: «Раббе, скажите...»17.
Упомянутая в тексте Тата — это театральная костюмерша Павлы Вульф Наталья Иванова, которая, по словам Алексея Щеглова, стала «ангелом-хранителем всей семьи» и «второй матерью» Ирины. Тата была не домработницей и не няней, а настоящим членом семьи Вульф.
На что только не приходилось пускаться, чем только не приходилось заниматься ради того, чтобы выжить. Алексей Щеглов вспоминал, что, желая обеспечить семью питанием, Раневская на свои последние деньги (с деньгами в эвакуации было трудно) купила двух индюшек. Она откуда-то слышала, что их положено выращивать в сетках, подвешенных в темном помещении, и кормить одними лишь орехами. Тогда индюшки быстро прибавляют в весе и мясо их становится нежным. С орехами в Ташкенте проблем не было, сам процесс казался простым и выгодным, но весьма скоро выяснилось, что индюшки не прибавляют в весе, а наоборот, худеют, и худеют сильно. То ли птицы Раневской попались не такие, как надо, то ли в рационе должны были присутствовать какие-то продукты, кроме орехов, то ли орехов было недостаточно... В итоге, индюшки, по выражению Щеглова, «были позорно и тайно утилизированы»...
Ахматовой повезло, иногда ведь везло и невезучим людям. В Ташкенте оказалось много знакомых, местный союз писателей обещал давать стихи узбекских поэтов для перевода на русский язык, что сулило хороший приработок к небольшой пенсии в 150 рублей, которую она получала с 1937 года. Ахматову приглашали выступать на вечера поэзии в различных коллективах, но... Но быт ее никто улучшать не торопился. Дрова для обогрева комнаты и приготовления еды «выбивал»18 для Ахматовой Корней Чуковский. Дров Чуковскому так и не дадут, их для больной Ахматовой купят Лидия Чуковская и Ираклий Андроников. Сосед Ахматовой по Писательскому дому Евгений Хазин, брат Надежды Мандельштам, поможет Лидии Чуковской получить немного дров в Союзе писателей. «Я зашла к ней днем — лютый холод в комнате, ни полена дров, ни одного уголька, плесень проступает на стенах и на печке»19, — написала Лидия Чуковская 9 декабря 1941 года. Ахматова перенесла несколько сердечных приступов, на ноге у нее появилась опухоль, к счастью, оказавшаяся доброкачественной, а на такие неприятности, как зубная боль, старалась не обращать внимания. Хазин и Лидия Чуковская снабжали Ахматову дровами до весны.
Надолго растянулось решение вопроса с пропиской Ахматовой в Ташкенте. Вспомним, что Ахматова приехала сюда в некотором роде самовольно, следуя за Лидией Чуковской, на нее ведь Корней Иванович не оформлял документов. Факт поселения ее в Писательский дом и дачи переводов еще не означал окончательного оставления в Ташкенте. Только прописка, то есть регистрация по месту пребывания, ставила окончательную точку.
Кто-то обещал помочь, похлопотать и забыл о своем обещании, кто-то намеренно (недоброжелателей и завистников хватало) распространил слух о том, что Ахматовой отказано в ташкентской прописке. Ахматову это серьезно расстроило. «Если Ташкент не хочет связать свою биографию с моей — пусть. Пусть меня вышлют. Так еще смешнее»20, — в сердцах сказала она. К счастью, обошлось без высылки. В конце января 1942 года Ахматова получила ташкентскую прописку.
Новый 1942 год она встречала у новых знакомых — Алексея и Галины Козловских, с которыми ее познакомила Евгения Владимировна Пастернак, первая жена Бориса Пастернака. Алексей Козловский был композитором, высланным в 1936 году из Москвы в Ташкент и прижившимся там. В то время он работал дирижером Узбекского театра оперы и балета. Впоследствии Козловский напишет музыку к ахматовской «Поэме без героя», а его жена Галина напишет воспоминания о встречах с Ахматовой. Вот отрывок из них, посвященный встрече Нового года: «Свой первый в Ташкенте новогодний вечер Ахматова провела вместе с нами, в нашем доме. Алексей Федорович, встретив ее на пороге, поцеловал обе руки и, взглянув ей в лицо, сказал: «Так вот вы какая». «Вот такая, какая есть», — ответила Анна Андреевна и слегка развела руками. Вероятно, было что-то в его молодом и веселом голосе, что заставило ее улыбнуться, и сразу не стало минут замешательства и неосвоенности при первом знакомстве. Могу засвидетельствовать, что Алексей Федорович был одним из немногих, кто не испытывал робости и особого оцепенения, какое бывало у большинства людей при первом знакомстве с Ахматовой. Многие, которые ей не нравились, приписывали это ее высокомерию. Но мы очень скоро поняли, что это — ее защитный плащ. Она больше всего не терпела и не выносила фамильярности и по опыту знала, как многие люди сразу после знакомства предаются амикошонству»21.
Евгения Пастернак вспоминала о том же дне иначе, более прозаично: «Мы познакомили Ахматову с Козловскими, и они устроили нам сказочную встречу Нового года с удивительным пловом, приготовленным в котле на дворе, для чего был нанят узбекский повар, шампанским и музыкой... Ахматова читала стихи...»22
Следующий свой ташкентский новый год Ахматова встретит в больнице санаторного типа, а третий и последний из ташкентских, снова у Козловских.
Встреча Нового года была небольшим ярким пятном на фоне серых, обычных эвакуационных будней, будней, в которых каждодневные заботы отнимали гораздо больше времени, чем непосредственно работа — переводы и стихи. Советская власть не обходила Анну Ахматову своим вниманием, но внимание это было своеобразным... Надежда Мандельштам, приехавшая в Ташкент в середине 1942 года и некоторое время жившая в одном доме с Ахматовой, вспоминала, что по возвращении домой они часто находили в пепельнице чужие окурки, находили чужие книги, журналы или газеты. Однажды Надежда увидела на обеденном столе чью-то чужую губную помаду и чужое же ручное зеркало. Вещи явно принадлежали кому-то из соседей. Видимо, обыски шли сразу в нескольких комнатах и впопыхах обыскивающие забывали, откуда они что брали. О том, что обыски проводились небрежно и в спешке, свидетельствовал и беспорядок в чемоданах. Надежда Мандельштам не исключала и того, что все эти следы могли оставляться по некоей инструкции, для того, чтобы граждане из числа неблагонадежных чувствовали за собой пригляд, а то и просто забавы ради. Могли же рыться в чемоданах шутники-весельчаки. «Меня, впрочем, стращали гораздо меньше, чем Анну Андреевну... — писала Мандельштам, — индивидуального наблюдения я почти не удостаивалась. Возле меня обычно копошились не агенты, а вульгарные стукачи... Работая... в Ташкенте, в университете, мы не искали стукачей, потому что «писали» все...»23
Чтобы не голодать, эвакуированным постоянно приходилось обменивать вещи на продукты или одни продукты на другие. У кого-то это хорошо получалось, у кого-то не получалось совсем. Надежда (Н.Я. Мандельштам) вспоминала, что для нее и Ахматовой эта наука оказалась непостижима. Надо было получать паек бубликами, бублики, за свое качество ценившиеся дороже хлеба, менять с доплатой на хлеб, а лишнюю часть хлеба обменивать на рис или продавать... Сложное дело.
21 февраля 1942 года Лидия Чуковская записала в своем дневнике: «Только что вернулась из «Ленинградской консерватории» — слушала квинтет Шостаковича. В первом ряду Толстые, Тимоша и пр., а также А.А. Тут, на свету, я увидела, как дурно она выглядит, как похудела, постарела, подурнела. Так и полоснуло меня по сердцу. Последние мои два вечера у нее были увлекательны беспредельно. Я приходила усталая, сонная, замученная рассказами детей и Старым Городом, заходила на минуточку и не могла уйти часами... В комнате холод — кончились дрова совсем. Паек — липа, совсем не тот, что папин, дают ерунду...»24
Ахматовой помогали друзья, очень много помогала Раневская, которая что-то понимала в обменах (дочь купца первой гильдии, как-никак), а потом вдруг однажды в Ташкент по правительственной телефонной линии позвонил сам Жданов (тот самый, который вскоре после войны своим знаменитым докладом нанесет Ахматовой страшный удар) и попросил местных деятелей позаботиться об Ахматовой. Ахматовой сразу же начали выдавать дополнительный паек, ставший для нее огромным подспорьем.
Фаина Раневская в Ташкенте много работала (но жила бедно — вечный парадокс) — снималась в кино, участвовала в различных концертах. Она еще и на сцене играла, во вновь создаваемом Михаилом Роммом25 Театре киноактера (в Московский театр драмы Раневская поступит только в 1943 году по возвращении в Москву).
Актер Константин Михайлов вспоминал, как в военном Ташкенте активно, напряженно жил филиал Центральной объединенной киностудии, основная часть которой находилась в Алма-Ате. Киностудия называлась объединенной, потому что была создана на базе «Мосфильма» и «Ленфильма». Михайлов в то время снимался в веселой комедии Якова Протазанова «Насреддин в Бухаре», хотя и признавался, что тогда еще не очень-то представлял, какую огромную радость этот жизнеутверждающий фильм, снятый в столь суровое время, принесет зрителям — бойцам, раненым, труженикам тыла. В соседних павильонах у других режиссеров снималась Раневская. Редкие свободные часы Михайлов и Раневская проводили в прогулках по узким живописным улочкам старого Ташкента, улочкам с журчащими арыками и глиняными дувалами.26 Иногда к ним присоединялась Анна Ахматова. «Думали и говорили все об одном и том же, — писал Михайлов, имея в виду положение на фронте. — Но взгляд Ахматовой был уверенно-спокоен, точно она видела свой далекий и любимый Ленинград, видела скорое его освобождение от блокады, видела Победу... Как и в ее стихотворениях того времени, в ней жило то, всем известное: «Нас покориться никто не заставит». И только изредка глаза ее подергивались грустью и вдруг прорывалось: «Ах, эта Болдинская осень очень затянулась!» Несмотря на частые болезни, писала она тогда много и плодотворно, так что «Болдинская осень» была не просто фразой. Раневская называла Анну Андреевну провидицей, колдуньей, иногда просто ведьмой... И однажды по секрету призналась мне, что написала, посвятила ей — Ахматовой! — четверостишие. Вот эти строчки:
«О, для того ль Всевышний Мэтр
Поцеловал твое чело,
Чтоб, спрятав нимб под черный фетр,
Уселась ты на помело?»
Она прочла это смущенно, но с гордостью и обычной иронией»27.
Четверостишие в духе Раневской, в ее стиле. Шутливо-ироничное, но с глубоким смыслом. Анна Ахматова — поэтесса с нимбом, спрятанным под черный фетр... Какое точное сравнение! Какое емкое! «Нимб под черным фетром» — это знак времени, признание заслуг и одновременно констатация того, что эти заслуги замалчиваются, что их приходится замалчивать, чтобы не попасть меж безжалостных исторических жерновов... Давайте вспомним любимое Раневской изречение Эпикура: «Хорошо прожил тот, кто хорошо спрятался».
Константин Михайлов дружил с Раневской и уделил Фаине Георгиевне много места в своих воспоминаниях. Хочется привести здесь две забавные истории, которые он сохранил для потомков.
В 1942 году в Ташкенте был организован большой спектакль-концерт в Оперном театре, сбор от которого предназначался в фонд помощи детям — сиротам военного времени. Сценарий написал Алексей Толстой, а участниками этого представления стали едва ли не все звезды театра и кино, которые находились тогда в Ташкенте. Прекрасно сознавая важность и нужность мероприятия, актеры репетировали днем и ночью (у некоторых свободное время было только по ночам), репетировали с огромным энтузиазмом и полной отдачей. Все, независимо от званий, играли любые роли, брали на себя любые обязанности. Сюжет был довольно прост и строился вокруг съемки фильма. Обстановка настоящей съемочной площадки была воспроизведена досконально, со всеми полагающимися сотрудниками — режиссером, оператором, их помощниками, актерами, монтировщиками и т. д. Раневская придумала для себя роль Костюмерши и старательно ее играла — суетилась, поправляла костюмы, пришивала пуговицы... Когда на сцене все было готово к «съемке» и актер, игравший роль режиссера, выкрикивал «Мотор!», вбегала Раневская в черном рабочем халате, с авоськой в руке и громогласно сообщала: «Граждане, в буфете коврыжку дают! Коврыжку!». Все мгновенно устремлялись в буфет... Великолепная, смешная мизансцена.
О другом случае, записанном Михайловым, Раневская и сама вспоминала. В то время люди часто продавали или меняли что-то из вещей. По просьбе кого-то из многочисленных своих знакомых, Раневская взялась продать кусок обувной кожи. Надо было сразу идти на толкучку (так тогда назывались места стихийной торговли), но Раневская, желая, чтобы купля-продажа была легальной, отправилась в комиссионный магазин. Там у нее кожу по каким-то причинам не приняли, но на выходе из магазина Раневскую, продолжавшую держать вытащенную из сумки кожу в руке, остановила какая-то женщина и выразила желание эту кожу купить. Раневская согласилась, но тут откуда ни возьмись появился молодой узбек-милиционер, который арестовал незадачливую «спекулянтку» и повел в отделение милиции. Раневская шла по мостовой, ее, разумеется, узнавали прохожие, ей было стыдно и она пыталась сделать вид, что милиционер просто ее хороший знакомый, что они просто идут рядом и беседуют. Милиционер то ли не желал поддерживать беседу, то ли не очень-то хорошо понимал по-русски, короче говоря — затея Раневской с мнимым знакомством не удалась. «Мулю повели! Смотрите, нашу Мулю ведут в милицию!» — кричали дети. «К-костя, — горестно говорила Раневская Михайлову, заикаясь от волнения, — они радовались, они смеялись! Я п-поняла, что они меня ненавидят, К-костя! Это ужасно! Народ м-меня ненавидит!»
Фаина Георгиевна сгущала краски и сильно преувеличивала. Народ ее любил, очень сильно любил. Но больше всего ее любили друзья, люди, которым посчастливилось узнать ее близко, ощутить тепло этой великой души. Кстати, за любовь к актерскому искусству и привычку к импровизированным театральным миниатюрам Ахматова прозвала Раневскую «Чарли».
«Одно время я записывала все, то она говорила, — вспоминала Раневская. — Она это заметила, попросила меня показать ей мои записи.
— Анна Андреевна, я растапливала дома печку и по ошибке вместе с другими бумагами сожгла все, что записала, а сколько там было замечательного, вы себе представить не можете, Анна Андреевна!
— вам 11 лет и никогда не будет 12, — сказала она и долго смеялась»28.
«Раневская всегда и без конца вспоминает о своих встречах с Ахматовой, — писала поэтесса Маргарита Алигер, — они много времени проводили вместе. Я просила Раневскую написать все, что она помнит, но она вместо этого написала письмо мне, и я разрешу себе процитировать некоторые строки этого письма:
«...Вы просили меня написать об А.А. — я не умею, не могу. Но вам хочу сказать то, что вспомнилось буквально сию минуту, потому что я все время о ней думаю, вспоминаю, тоскую... Мы гуляли по Ташкенту всегда без денег... На базаре любовались виноградом, персиками. Для нас это был nature morte, — Анна Андреевна долго смотрела на груды фруктов, особенно восхищалась гроздьями фиолетового винограда. Нам обеим и в голову не приходило, что мы могли бы это купить и съесть. Когда мы возвращались домой, по дороге встретили солдат, они пели солдатские песни. Она остановилась, долго смотрела им вслед и сказала: «Как я была бы счастлива, если бы солдаты пели мою песню...»29
Раневской приходилось работать не только в Ташкенте, но и время от времени выезжать по «киношным», как она выражалась, делам в Алма-Ату. В то время известный режиссер Сергей Эйзенштейн30, создатель легендарного «Броненосца Потемкина», по заказу самого Сталина снимал в Алма-Ате фильм «Иван Грозный». Эйзенштейн предложил Раневской роль Ефросиньи Старицкой, матери незадачливого претендента на трон князя Владимира. Ефросинья была персонажем сугубо отрицательным, защитницей старых порядков и боярской вольницы, противницей прогрессивной политики царя Ивана, с которым Сталин в какой-то мере отождествлял себя. Раневская согласилась, но ее не утвердили, нашли, что у нее слишком семитская внешность, неподходящая для роли русской боярыни. По иронии судьбы, в конечном итоге на роль Ефросиньи утвердили Серафиму Бирман, актрису с еще более выраженной семитской внешностью, нежели Раневская. Правда, официально, по паспорту (в Советском Союзе указывали в паспорте национальность), Бирман не еврейка, а молдаванка. Уж не в этом ли крылась причина ее утверждения?
Ну и ладно, не утвердили, значит, не судьба. Зато Раневская в эвакуации снялась в других фильмах. Сыграла тапершу в фильме «Александр Пархоменко», тетушку Адель в «Новых похождениях Швейка», учительницу в короткометражном фильме «Три гвардейца». «Три гвардейца» вместе с другой короткометражкой «Пропавший без вести», посвященной морякам-подводникам, составили фильм «Родные берега», который не был выпущен в прокат по каким-то идеологическим соображениям. Возможно, потому, что в картине ни разу не упомянут товарищ Сталин — крамола по тем временам. Мировой кинематограф от этого ничего не потерял, потому что, скажем прямо, «Три гвардейца», даже с участием Раневской, далеко не шедевр. Но эта новелла интересна тем, что в ее финале учительница, героиня Фаины Раневской, читала стихи, написанные Анной Ахматовой:
«Дай мне горькие годы недуга,
Задыханья, бессонницу, жар,
Отыми и ребенка, и друга,
И таинственный песенный дар —
Так молюсь за Твоей литургией
После стольких томительных дней,
Чтобы туча над темной Россией
Стала облаком в славе лучей»31.
Вне всякого сомнения, идея включить в текст роли ахматовские строки исходила от самой Фаины Георгиевны. Режиссер Владимир Браун ей такого подсказать явно не мог, потому что он и знаком с Ахматовой не был, и к любителям ее творчества не относился...
В осажденном Ленинграде у Ахматовой остался близкий человек. Со временем ее отношения с профессором Владимиром Гаршиным из разряда дружеских перешли в нечто большее. Гаршин был женат, для любви охладевшие брачные узы не помеха, но по каким-то причинам он не торопился или вообще не собирался разводиться со своей женой. Отчасти Гаршина можно было понять, потому что он занимал видное служебное положение — был профессором кафедры патологической анатомии 1-го Ленинградского мединститута и заведовал отделом патологической анатомии в Институте экспериментальной медицины, а советская власть плохо относилась к разводам.
«Моральная неустойчивость» (был такой термин) считалась то ли предпосылкой, то ли проявлением неустойчивости идеологической. Можно вспомнить библейское: «Верный в малом и во многом верен, а неверный в малом неверен и во многом»32. За развод можно было получить строгий выговор, лишиться должности, иногда — вместе с партбилетом. Могло и пронести, но в служебных интригах советской поры развод был крупным козырем в руках противников. Многие, расставаясь на деле, формально оставались в браке. Разумеется, беспартийному фабричному рабочему можно было разводиться сколько угодно раз и, не таясь, навещать любовницу, потому что ему, как истинному пролетарию, кроме своих цепей, терять было нечего33.
Гаршина нельзя было назвать красавцем. Его отличала не внешняя, а внутренняя красота, богатый духовный мир. Он принадлежал к породе так называемых «старых интеллигентов», превосходно воспитанных, всесторонне развитых, благородных, галантных. Ученый, знаток поэзии и сам немного поэт, ценитель литературы, коллекционер, нумизмат... При близком знакомстве в него нельзя было не влюбиться.
В одной из редакций ахматовской «Поэмы без героя», датированной 1942 годом, стоят «В.Г. Гаршину» и «Городу и другу». Там же содержатся строки, явно относящиеся к Гаршину:
«Ты мой грозный и мой последний,
Светлый слушатель темных бредней,
Упованье, прощенье, честь.
Предо мной ты горишь, как пламя,
Надо мной ты стоишь, как знамя,
И целуешь меня, как лесть.
Положи мне руку на темя, —
Пусть теперь остановится время
На тобою данных часах»34.
И вот еще: «Звук шагов в Эрмитажных залах, где со мною мой друг бродил...»35.
Потом о Гаршине Ахматова напишет другое стихотворение. Позже. При иных, совершенно противоположных обстоятельствах...
Перед отъездом из Ленинграда Ахматова отдала на сохранение Гаршину самые ценные для нее вещи — рукописи, письма Пастернака, любимые подсвечники, свою фарфоровую статуэтку работы Данько...36
Ахматова и Гаршин переписывались, но их переписка не сохранилась. После разрыва отношений, о котором речь пойдет позже, Ахматова уничтожила все письма — и гаршинские, и свои, вытребованные обратно у Гаршина.
В октябре 1942 года Гаршин овдовел. Зимой 1943 года он написал Ахматовой письмо, в котором сделал предложение, оговорив, что ему бы хотелось, чтобы она взяла его фамилию. Ахматова ничего не имела против — Гаршин ей нравился, да и фамилия у него была звучная, «литературная», ведь он же был племянником известного писателя Всеволода Гаршина.
2 июня 1943 года Ахматова писала из Ташкента в Москву Ирине Медведевой-Томашевской: «Мой дорогой друг, так как письма и мои и ваши — пропадали, мы совсем потеряли друг друга из вида. Теперь Ася37 расскажет вам о моей жизни в Ташкенте. Самой мне даже не хочется говорить об этих скучных и пыльных вещах, о тупых и грязных сплетнях, нелепостях и т. д.»
Это письмо — своеобразный лаконичный отчет о жизни в Ташкенте. Мы к нему вскоре вернемся, а пока скажем пару слов о сплетнях.
Сплетен было много. Вокруг выдающихся людей всегда много сплетен и слухов. К сожалению, порой даже близкие Ахматовой люди, такие, например, как Лидия Чуковская, расстраивали ее своим поведением и какими-то словами настолько, что приходилось рвать отношения. Углубляться в эту тему действительно не хочется, потому что в ней легко увязнуть, да и смысла в этом «углублении» нет никакого. Скажу лишь, что и дружба Анны Ахматовой с Фаиной Раневской не нравилась части ахматовского окружения. Ахматову ревновали, как ревнуют кумира, считали, что она «роняет себя», снисходя до Раневской.
«Ахматова была очень верным другом. У нее был талант верности. Мне известно, что в Ташкенте она просила Л.К. Чуковскую у нее не бывать, потому что Лидия Корнеевна говорила недоброжелательно обо мне», — записала Раневская»38.
Смешно? Было бы смешно, если бы не грустно... «Раневская, в пьяном виде, говорят, кричала во дворе писательским стервам: — «Вы гордиться должны, что живете в доме, на котором будет набита доска». Не следовало этого кричать в пьяном виде.
Раневская без умолку говорит о своем обожании NN, целует ей руки — и это мне тоже не нравится. Раневская стала просить у NN книгу в подарок. NN взяла у меня ту, что давала мне на хранение, и подарила Раневской. А я не смела просить ее себе. Могла бы сама догадаться: знает ведь, что моя осталась в Ленинграде. Я опять обиделась...»39 — писала Лидия Чуковская 27 апреля 1942 года.
Анатолий Найман, знавший и Ахматову, и Чуковскую, писал в своих воспоминаниях, что Ахматова была с Чуковской совсем не такой, как, например, с Раневской. Не в смысле лучше или хуже, выше или ниже, а просто не такой.
Лидия Чуковская так же вспоминала, что однажды, будучи в гостях у драматурга Станислава Радзинского и его жены Софьи, Ахматова в шутку предложила учредить общество людей, которые не говорят плохо о своих ближних. И сразу же пояснила, что на самом деле не намерена организовывать никаких обществ, а просто хочет в деликатной форме усовестить сплетников, каждую минуту говорящих какую-то гадость о знакомых. В такой тесноте, в которой жили эвакуированные, по мнению Ахматовой, нужно было принимать специальные меры для сохранности хотя бы минимальной, как она выразилась «чистоты воздуха». «И говорят ведь чушь собачью, невесть что. Это очень легко проверить, если вспомнить, что говорят люди о нас самих. До какой степени это на нас не похоже. Когда я вспоминаю, что говорят обо мне, я всегда думаю: «Бедные Шаляпин и Горький! По-видимому, все, что о них говорят — такая же неправда»40.
«Я болела долго и тяжело, — продолжает Ахматова свой отчет. — В мае стало легче, но сейчас начинается жара и, значит, погибель...»
В ноябре 1942-го Ахматова заболела брюшным тифом. Болела тяжело, думала, что умирает, но благодаря помощи близких, организовавших госпитализацию в клинику Ташкентского медицинского института («в особую какую-то палату», как писала Лидия Чуковская), болезнь отступила. На фоне тифа снова напомнило о себе сердце.
Раневская проявила огромную заботу об Ахматовой — готовила ей диетические блюда, кормила с ложечки, ухаживала за ней... Напомню, что быт тогда был тяжелым. Элементарное «помыться» означало не принятие душа или сидение в пенной горячей ванне. Натаскай воды, раздобудь дрова, нагрей воду и при помощи ковшика и одного-двух тазиков мойся... Думаете, что в институтской клинике условия были лучше? Ненамного...
Домой Ахматова вернулась только в начале января 1943 года. Об окончательном выздоровлении говорить было рано, потому что осталась сильная слабость, да и печень постоянно напоминала о себе, но здоровье хоть и медленно, но шло на поправку.
«Книга моя маленькая, неполная и странно составленная, но все-таки хорошо, что она вышла, — радуется дальше в письме к Томашевской Ахматова. — Ее читают уже совсем другие люди и по-другому».
«Маленькая, неполная и странно составленная» книга — это книга избранных стихотворений Анны Ахматовой, которую подписали в печать в апреле 1943 года. В нее вошло далеко не все то, что хотела бы включить Ахматова, стихи тщательно отбирались, можно сказать, просеивались сквозь мелкое сито. Критерием было не качество, а идеологическая направленность, отсутствие крамолы. Крамолу, антисоветчину, тогда искали во всем, искали и находили. Совершенно невинная фраза, не имеющая никакой реальной антисоветской подоплеки могла стать причиной отказа в печати, а часто и причиной ареста.
«Из Ташкента в Россию двинулась почти вся масса беженцев 1941 г. С Академией наук уезжает 1000 человек, — пишет дальше Ахматова. — Город снова делается провинциальным, сонным и чужим».
Из этих слов можно сделать вывод, что на какое-то время Ташкент все же стал для нее «своим» городом. О том, почему она пока не уезжает, Ахматова тоже пишет: «Из Ленинграда получаю письма только от Владимира Георгиевича. Он просит меня остаться в Ташкенте до конца...»
Блокадное кольцо было прорвано недавно, 18 января 1943 года, жизнь в городе еще не наладилась, и естественно, что Гаршин, скучавший по Ахматовой, просил ее не торопиться с отъездом из Ташкента. Он на расстоянии заботился о ней, а она — о нем. «Володя прислал мне свою фотографию, — писала Ахматова своей ленинградской подруге Лидии Рыбаковой. — Я нахожу, что у него не только усталый, но и совсем больной вид. Вы знаете все обстоятельства, отяжеляющие его психику. Напишите мне откровенно ваше мнение. Не настало ли, наконец, время для отдыха. Можно ли его убедить отдохнуть? Он очень тепло и доверчиво к вам относится. Поговорите с ним и напишите мне»41.
Но вернемся к письму Томашевской.
«Сын мой Левушка поехал в экспедицию в тайгу — очень доволен. Все его сложности кончились 10 марта, но он остался прикрепленным к Норильску до конца войны...»
После окончания 10 марта 1943 года срока заключения Лев Гумилев, которому до окончания войны было запрещено покидать Красноярский край и жить в крупных городах, устроился на работу техником в магнитометрическую выездную экспедицию Норильского комбината, базировавшуюся на озере Хантайское, а затем переехавшую в Туруханск.
«У меня новый дом, с огромными тополями за решеткой окна, какой-то огромной тихостью и деревянной лесенкой, с которой хорошо смотреть на звезды, — радуется Ахматова. — Венера в этом году такая, что о ней можно написать поэму...»
В начале мая Ахматова переселилась с улицы Карла Маркса на улицу Жуковского, в дом № 54. Новое жилье, при всей своей скромности, было гораздо удобнее прежнего. «Новый дом, просторный, уединенный, пустынный», — так отзывалась о нем Ахматова. Дом на улице Жуковского удостоился чести быть упомянутым в одном из ее стихотворений:
«Пора забыть верблюжий этот гам
И белый дом на улице Жуковской.
Пора, пора к березам и грибам,
К широкой осени московской.
Там все теперь сияет, все в росе,
И небо забирается высоко,
И помнит Рогачевское шоссе
Разбойный посвист молодого Блока...»42
Огромный тополь был один, но зато какой! Ахматова говорила, что никогда в жизни не встречала такого высокого тополя, даже в Крыму, славном своими тополями и кипарисами.
Раневская уехала из Ташкента весной 1943 года. Ахматова скучала по ней, а она скучала по Ахматовой. Они переписывались, каждая встреча, в Москве или в Ленинграде, становилась для них маленьким праздником.
«Ташкент для Раневской кончился, — вспоминал Алексей Щеглов. — Мы возвращались в Москву в 1943 году вчетвером — мама временно осталась работать в Ташкенте на кинофабрике. Бесконечная железная дорога, верблюды, песок. Мама дала мне свою большую фотокарточку в дорогу — чтобы не скучал. Я смотрел, смотрел и попросил Фуфу прорезать на фотографии губы — хотел, чтобы мама разговаривала...»43
Раневская поступила в Театр драмы и получила роль Мамаши в фильме «Свадьба» режиссера Исидора Анненского. То была комедия, снимаемая по мотивам чеховских произведений. Актеры в «Свадьбе» собрались самые что ни на есть знаменитые: Алексей Грибов, Фаина Раневская, Зоя Федорова, Эраст Гарин, Николай Коновалов, Михаил Яншин, Сергей Мартинсон, Вера Марецкая, Осип Абдулов, Николай Плотников, Сергей Блинников, Владимир Владиславский, Лев Свердлин, юный Михаил Пуговкин... Роль жены доктора стала кинематографическим дебютом Татьяны Пельтцер. Создатели «Свадьбы» надеялись на успех, который в определенной мере был предопределен изначально актерским составом, но никто не ожидал, что успех будет таким громким.
Ахматова покинула Ташкент годом позже Раневской. Ташкент полюбил ее, не хотел отпускать. В прямом смысле этого слова. Вылет самолета был отложен, и Ахматовой, уже простившейся со всеми друзьями, пришлось вернуться в «белый дом на улице Жуковской» и провести там еще одну ночь.
Примечания
1. Томашевская З.Б. Я — как петербургская тумба.
2. «Серапионовы братья» — объединение писателей — поэтов, прозаиков и литературных критиков, возникшее в Петрограде 1 февраля 1921 г. Название взято из цикла новелл немецкого романтика Э.Т.А. Гофмана «Серапионовы братья», посвященного литературному обществу имени пустынника Серапиона. Первоначально группа сложилась из кружка учеников Е. Замятина и В. Шкловского, занимавшихся в «Доме искусств», а затем в «Литературной студии» под руководством К. Чуковского, Н. Гумилева и Б. Эйхенбаума. Членами объединения были Лев Лунц, Илья Груздев, Михаил Зощенко, Вениамин Каверин, Николай Никитин, Михаил Слонимский, Виктор Шкловский, Владимир Познер, Елизавета Полонская, Константин Федин, Николай Тихонов, Всеволод Иванов.
3. Анна Ахматова. «Птицы смерти в зените стоят» (1941).
4. Из письма М.Ф. Берггольц к Л.К. Чуковской от 15.10.1941.
5. Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой.
6. Буржуйка — металлическая печь для обогрева помещений, обычно круглой формы. Быстро прогревает помещение, но при окончании топки помещение так же быстро остывает. Проста и относительно дешева в устройстве. Отличается повышенной пожароопасностью и низким КПД при высоком потреблении топлива.
7. Княгиня Зинаида Александровна Волконская, урожденная княжна Белосельская (1789—1862) — хозяйка литературного салона, писательница, поэтесса, певица и композитор, видная фигура русской культурной жизни первой половины XIX века
8. Матильда Феликсовна Кшесинская (1872—1971) — прославленная русская балерина и педагог, известная также своими интимными отношениями с августейшими особами Российской империи.
9. Ариадна Владимировна Тыркова, по второму мужу Вильямс (1869—1962) — журналист, писатель, политический деятель. Член Центрального Комитета конституционно-демократической партии (1906). Гимназическая подруга Н.К. Крупской.
10. Ариадна Тыркова-Вильямс. Тени минувшего.
11. Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой.
12. Алексей Баталов. Первую машину купил на деньги Анны Ахматовой. корр. Ф. Медведев. «Версия» от 29.03.2004.
13. Анна Ахматова. «Заснуть огорченной...» (1942).
14. Мари-Тереза-Луиза Савойская, принцесса де Ламбаль (1749—1792) — придворная дама и подруга королевы Марии-Антуанетты. Погибла в сентябре 1792 г. во время так называемых «сентябрьских убийств» (Massacres de septembre), когда прошли массовые расправы над заключенными аристократами и роялистами в Париже, Лионе, Версале и других городах Франции.
15. Фаина Раневская. Судьба-шлюха. Авт.-сост. Д.А. Щеглов. М., 2003.
16. Там же.
17. Алексей Щеглов. Раневская. Фрагменты жизни.
18. «Выбивать» в то время означало получить путем долгих настойчивых требований или просьб что-то, что нельзя было просто купить. Слово употреблялось в широчайшем диапазоне, от «выбить дрова» до «выбить награду».
19. Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой.
20. Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой.
21. Галина Козловская. Встречи с Ахматовой (1997).
22. «Существованья ткань сквозная». Борис Пастернак. Переписка с Евгенией Пастернак.
23. Мандельштам Н. Я. Воспоминания.
24. Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой.
25. М.И. Ромм (1901—1971) — советский кинорежиссер, сценарист, педагог, театральный режиссер. Лауреат пяти Сталинских премий. Народный артист СССР (1950).
26. Дувал — глухой глинобитный забор в Средней Азии, отделяющий внутренний двор дома от улицы.
27. Спектакли-легенды. «Дальше — тишина...» Телеверсия спектакля Театра имени Моссовета. Запись 1978 г.
28. Фаина Раневская. Судьба-шлюха. Авт.-сост. Д.А. Щеглов. М., 2003.
29. Маргарита Алигер. В последний раз.
30. С.М. Эйзенштейн (1898—1948) — советский режиссер театра и кино, художник, сценарист, теоретик искусства, педагог. Профессор ВГИКа, доктор искусствоведения, автор ряда фундаментальных работ по теории кинематографа. Заслуженный деятель искусств РСФСР (1935). Лауреат двух Сталинских премий первой степени.
31. Анна Ахматова. «Молитва» (1915).
32. Лк.16:10.
33. «Пролетариям нечего терять, кроме своих цепей. Приобретут же они весь мир» — фраза из «Манифеста Коммунистической партии» (1848), написанного Карлом Марксом (1818—1883) и Фридрихом Энгельсом (1820—1895).
34. Анна Ахматова. «Поэма без героя» (ред. 1942).
35. Там же.
36. Наталья Данько-Алексеенко (1892—1942) — известный скульптор-керамист, одна из самых ярких создательниц советского художественного фарфора 1920—1930-х гг.
37. Ася Петровна Сухомлинова, знакомая Ахматовой и Раневской, которая сохранила список ранней ташкентской редакции «Поэмы без героя» и которой Ахматова подарила одну из своих книг с надписью: «Милой Асе за верность». Автор воспоминаний «Дорогие сердцу имена» об Анне Ахматовой и Фаине Раневской.
38. Алексей Щеглов. Раневская. Фрагменты жизни.
39. Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой.
40. Там же.
41. Из письма А.А. Ахматовой Л.Я. Рыбаковой от 12.06.1943.
42. Анна Ахматова. «Три стихотворения» (1944—1960).
43. Алексей Щеглов. Раневская. Фрагменты жизни.