Николай Лебедев. Три «Шторма» Театра Моссовета
Так получилось, что спектакль «Шторм» стал для меня знаковым событием. Я был в одном случае зрителем, а в другом — участником двух последних постановок «Шторма». Играл небольшую роль секретаря уездного комитета. В этом спектакле я впервые встретился с Фаиной Георгиевной Раневской.
Спектакль «Шторм» по одноименной пьесе Билль-Белоцерковского ставился в нашем Театре имени Моссовета разными режиссерами и в разное время три раза. Первый вариант сделал в 1925 году художественный руководитель и фактический организатор театра Евсей Осипович Любимов-Ланской. Ну, сейчас это имя забыто. Он создал сильный по творческому составу коллектив театра с очень интересным репертуаром, главным образом современным.
Автор, Владимир Наумович Билль-Белоцерковский, не был профессиональным драматургом. Он был партийным работником, в 1919—20-х годах являлся председателем укома в одном из уездных городов Поволжья. Где в то время шла гражданская война, город был окружен белыми армиями, была блокада. И вот то, что он видел, что перечувствовал, в чем сам участвовал, — все это он положил в основу пьесы «Шторм», которую написал. Он создал на бумаге документальный, очень правдивый, реалистичный, жесткий и, должен сказать, интересный материал о гражданской войне.
Шел 1928 или 1929 год. Я был еще мальчишкой. Моя мать работала в это время в театре кассиром, поэтому я имел возможность ходить на все спектакли. Я их смотрел по несколько раз, и уж конечно, «Шторм» я видел раза три или четыре. Поэтому и спустя много лет хорошо помню этот спектакль... Дело происходит в Поволжье в 1919—20 годах. В эти годы там был сильнейший голод и страшная эпидемия сыпного тифа. Эти события и были положены в основу спектакля.
Конечно, расстановка сил в пьесе по тому времени была определенная: с одной стороны — контрреволюционное подполье, бандиты, спекулянты, причем спекулянты, продающие тифозное белье, которое снято с мертвых красноармейцев; а с другой — кристально чистый председатель укома. Председатель укома, если переводить на сегодняшний язык, это военный комендант города.
Особенно мне врезалась в память одна сцена. В кабинет, где находятся председатель укома и матрос — «братишка» (в то время всех матросов называли «братишками»), заходит их товарищ, друг, единомышленник, лектор Раевич. Он заражен сыпным тифом. У него какие-то ненормальные глаза. Он обращается к ним с нечленораздельной речью, и сам не понимает, что говорит, находясь в полном бреду. (То есть это уже последняя стадия болезни.) Председатель укома с матросом пытаются его убедить в том, что ему нужно идти домой, лечь, отдохнуть, перележать время болезни. И когда он уходит, матрос, переглянувшись с председателем укома и получив от него молчаливое согласие, достает из-под стола винтовку и через окно стреляет в Раевича. И его убивает.
Наверное, в то время этот поступок был правомерен, потому что Раевич мог заразить других людей и породить панику в обстановке блокадного города. И труп никто не будет убирать. Его просто засыплют снегом до весны.
Конечно, сейчас пьеса практически забыта, но тогда ее очень хорошо, тепло и как-то заинтересованно принимал зритель. И главным образом благодаря тому, что актеры, занятые в нем, сами были из того времени, они знали, что такое аресты, голод, холод зимой в нетопленом помещении, — и вот ту атмосферу они привнесли в спектакль. И это очень чувствовалась.
Прошло без малого 30 лет. Я стал артистом этого театра. И уже другой художественный руководитель, Юрий Александрович Завадский, в 1951 году вновь решил обратиться к пьесе «Шторм». Время было довольно сложное. Сравнительно недавно закончилась война. И нужно было театрам, и в частности нашему театру, постоянно свидетельствовать о своем оптимизме, чтобы никто не мог подумать, что театр показывает что-то негативное. И вот, исходя из этих соображений, Завадский изъял эпизод, о котором я говорил выше.
Вместо него он специально для Фаины Георгиевны вставил сцену из пьесы «Луна слева» того же автора — сцену допроса в ЧК спекулянтки. Эта сцена, как и вся пьеса, была написана очень слабо, схематично. В этом случае Завадский рассчитывал только на талант и мастерство актрисы.
Раневская переписала всю сцену от начала до конца. И автор, когда ему показали то, что она написала, безоговорочно принял ее вариант.
Мне думается, прелесть той сцены была в том, что Раневская внесла в образ спекулянтки, которую играла, южный говор, я бы даже сказал, что это был скорее одесский говор. Он состоит из смеси украинского и еврейского языков, немножко русского и даже блатного жаргона. В результате этого коктейля получилось очень своеобразное, какое-то обаятельное музыкальное наречие. Им, кстати, не все умеют владеть. Блестяще говорили на этом языке Марк Бернес, Леонид Утесов. И, конечно, очень хорошо им владела Раневская.
Роль Маньки-спекулянтки Раневская сыграла блестяще. И хотя на сцене она находилась всего десять минут, это была одна из самых лучших ее ролей. Я постараюсь рассказать приблизительно, телеграфно, как это было, потому что ни один пересказ не может сравниться с тем, что делала Раневская на сцене.
Кабинет следователя ЧК, он кричит: «Введите арестованную!» И в проеме двери, спиной к зрительному залу, появляется бесформенная фигура в огромном тулупе, в больших валенках.
Она поворачивается. И мы видим одутловатое тупое лицо, бегающие глазки и какие-то неспокойные руки. Я не знаю, гримировала она руки или нет, но было впечатление, что они такие толстые, мясистые и за все цепляющиеся.
Она садится, начинается допрос. Следователь требует назвать ее сообщников по фамилиям. Она притворяется полуглухой, чтобы выкроить время и ответить подумавши, а после каждого вопроса следователя подставляет ухо и переспрашивает: «Шо вы грыти?»
По ходу допроса выясняется, что она всего лишь сменяла у артистки на базаре гуся на платье и граммофон. Но самое главное — она боится, чтобы не узнали о ее торговле заразным тифозным бельем, снятым с мертвых красноармейцев. И когда ее номер не проходит, ей становится жарко. Она развязывает платок, а под ним — рыжий, с проседью, грязный чуб по моде тех лет и свисающие рыжие кудельки. Она расстегивает тулуп, а под ним — рваное бальное платье из черного тюля с блестками. И вот контраст этого тулупа, тупого, отечного лица, валенок и этого бального, правда рваного, с блестками платья — это впечатление огромное.
После того как спекулянтка поняла, что обмануть следователя ей не удается, она пытается его подкупить. Она предлагает ему золото, бриллианты, валюту. И следователь делает вид, что соглашается. А потом говорит:
— Значит, так. Золото, бриллианты, валюту сдашь государству, а за то, что продаешь на базаре тифозное заразное белье, пойдешь под расстрел.
И вот тут происходит какая-то метаморфоза. Манька начинает метаться, истошно кричать, срывая все маски, и выдает своих сподвижников:
— Пиши, пиши, всех повыдаю к чертовой матери!
Занавес.
Гром аплодисментов. Гром! Эта сцена была одна из самых любимых у зрителя. Раневская очень много выступала с ней на концертах. В Москве это были самые престижные площадки — Колонный и Кремлевский залы, ДК, клубы предприятий, воинские части. Если мы выезжали куда-то на гастроли: на село, в колхозы, совхозы (были актерские театральные бригады), то всегда одной из самых желанных сцен была эта — Раневская, допрос у следователя.
Фаина Георгиевна играла в этом спектакле очень значительную роль, лучше всех она играла, хотя и другие актеры там тоже замечательны. Я, кстати, там тоже был занят. Но ее сцена, она была своеобразным магнитом. Публика шла смотреть на актрису, на ее работу, и хотя она играла отрицательный образ, но была при этом очень обаятельна.
Однажды я захотел ее разыграть. Раневская всегда приходила на спектакль с собакой. Она жила одна, собаку нельзя было дома оставить, потому что та начинала выть. И она приходила в театр с собакой. А моя гримерная была как раз напротив ее. Собака была небольшого роста, серо-белого окраса и дворянского происхождения. В смысле дворняга.
И вот я задумал перекрасить эту собаку в черный цвет, пока Раневская находится на сцене, поэтому я высчитал время. На сцене она была 27 минут. Из гримерки она выходила на сцену за 10 минут, минут 10 длилась сама сцена и после она минут 7, иногда чуть больше, отдыхала. Ей ставили стул на сцене, уже за кулисами, а в это время костюмеры снимали с нее валенки, тулуп. Время для розыгрыша у меня было. Я приобрел кисть, втихую взял у жены черную краску для волос — кстати, очень дефицитную в то время, и все было готово. Оставалось только найти товарища, который бы этого Мальчика (а именно так звали собаку) гладил и держал, пока я буду его красить.
Товарища я нашел, это был мой сосед по гримерке. Но когда я ему все рассказал, он пришел в ужас: никогда, ни под каким видом он не будет участвовать и мне не даст, потому что это может очень печально кончиться не только для меня, но и для Фаины Георгиевны. В общем, он был прав. И я отказался от этой затеи.
Под занавес я хотел бы рассказать о так называемом конфликте между Раневской и Завадским. О нем много в свое время писали, говорили, давали интервью. Я продолжал работать в этом театре, входил в художественный совет. Поэтому я постараюсь совершенно объективно, искренне и честно сказать, что произошло.
Во время гастролей в городе Донецке Юрий Александрович Завадский собрал всю труппу. Пришли все, кроме Фаины Георгиевны. Она сказалась больной и осталась в гостинице. Завадский взял слово. Суть его выступления сводилась к тому, что он не может найти с ней общего языка, ему трудно с ней разговаривать, она не слушает его замечаний, предложений, и попросил присутствующих высказаться по этому поводу. Говорили не больше пяти человек. И только одно выступление было довольно резкое в адрес Фаины Георгиевны. Все остальные носили компромиссный, миролюбивый характер. На этом совет закончился. Никаких склок, стычек Завадского и Раневской не было, потому что, прежде всего, они были интеллигентные люди.
После собрания я пошел в гостиницу, постучал в дверь к Фаине Георгиевне. Она лежала на кровати одетая. Признаков болезни у нее не было никаких. Я постарался как можно мягче рассказать, что произошло. Она выслушала довольно индифферентно, и я не заметил, чтобы ее это как-то тронуло. Потом я ушел.
Прошли годы, и надо было к какой-то дате поставить новый спектакль, а «Шторм» всегда ставился или к съезду партии, или к годовщине Октябрьской революции. Я даже в свое время прозвал его «датским». Начали думать, как отметить, что выбрать. Пьес современных не было. И Юрий Александрович решил ставить третий вариант «Шторма». Теперь это был совершенно другой спектакль — спектакль-плакат. Никакой театральной условности. Мы все были одеты в современные гражданские костюмы. И только ушанка, шарф и брезентовые рукавицы напоминали о времени действия. Перед спектаклем вся труппа, за исключением Раневской, сидела на сцене. Юрий Александрович выходил и говорил, что он хочет отказаться от театральности, чтобы была только мысль этого спектакля.
Вся постановка чем-то перекликалась со спектаклями раннего Любимова на Таганке. Никаких декораций. Абсолютно чистая сцена. Только стол, табуретки и нары в эпизоде, действие которого происходит в казармах. Мы в этом спектакле не создавали образов, не играли характеров, мы играли самих себя в предлагаемых обстоятельствах. Спектакль получился очень современный, и, что крайне важно, его с большим интересом смотрела молодежь.
Сцену же, которую Раневская блестяще играла во втором варианте, в тулупе, в валенках, в эту постановку при всем желании нельзя было вставить, потому что она просто не монтировалась. Весь спектакль пошел бы наперекосяк. И поэтому все доводы о том, что Завадский из мести выкинул сцену Раневской из третьего варианта «Шторма», абсолютно неверны. Это незнание истины, незнание правды.
Спустя какое-то время в газете «Правда» была опубликована большущая статья Завадского, целый подвал, которая называлась «Я — коммунист». Поскольку я очень хорошо знаю фразеологию Юрия Александровича, то могу с уверенностью сказать, что там не было ни одного его слова. Ни одного. Кто-то вместо него написал эту статью. И эта статья была вывешена в театре. Я ее читал. И Раневская, проходя мимо, сказала:
— Он такой же коммунист, как я — космонавт.
Раневская была блестящая, остросатирическая актриса. Что же касается ее характера, то это, как говорится, не дай бог.