Тамара Лякина. Выступление на худсовете
Она Женщина была! Такая смешная и хулиганка. Большая хулиганка. Она рождена была быть никем другим — только актрисой. Раневская и другая профессия — просто невозможны. Она играла все время. Это как смотришь отдельный концертный номер — есть спектакль, а в этом спектакле есть то, на что надо смотреть, ради чего существует весь этот спектакль и все, кто там есть, скопом...
В 1960 году, когда Борис Равенских стал главным режиссером Театра имени Пушкина, он сразу пригласил целую группу молодых актеров — меня, Володю Высоцкого, Леонида Маркова — такая гвардия в 25 человек пришла, со всех театральных студий Москвы. Набор делали на спектакль «Дни нашей жизни» Леонида Андреева.
А в театре в ту пору шел спектакль «Изгнание блудного беса», по пьесе Алексея Николаевича Толстого «Мракобесы». В этом спектакле были заняты все артисты нашего театра, а мы, тогда еще молодые актеры, выходили в массовке. Сказать по правде, мы не очень-то любили массовые сцены, хотелось получить настоящую роль, и посерьезней! Но это был, наверное, единственный спектакль, в который мы ходили на массовку с удовольствием, потому что в нем играла Раневская, а это было безумно интересно и смешно!
Играла она монашку, Прасковью Алексеевну. На ней была черная кофта в белую крапинку, на голове платок, а на ногах — огромные мужские сапоги, которые мешали ей ступать. Она выходила, приплясывая, прихлюпывая этими сапогами, и пела басом:
Меня матушка рожала,
Тридцать верст пешком бежала!
После этого подходила к иконе, отдавала честь, звонко стуча каблуками сапог, лезла за икону, доставала оттуда четвертинку, выпивала и прятала обратно. И все это она делала, припевая, подскакивая и как-то странно размахивая руками — не вперед, а назад. Короче, это был вставной концертный номер и чистой воды импровизация — ничего подобного в пьесе не было. Эпизод был придуман ею целиком — начиная от внешнего облика и кончая текстом песни. Но за всем этим вставал такой образ — кто эта монашка, откуда она... Сколько времени уже прошло, а до сих пор все это видится, запомнилось навсегда.
В этом же спектакле была такая сцена: она вместе с Борисом Петровичем Чирковым ловит рыбу. Что они там только не делали! Причем ничего же на сцене не было, никакой воды, но было полное ощущение, что Раневская заходит в воду, — она как-то приседала, ноги как-то поджимала — будто ныряет туда, а Борис Петрович заходил с другой стороны. Откуда-то появлялись сачки, и чем она только не удила эту рыбу — и подолом, и платком замахивалась — слов они не говорили, все делали молча. Но за всем этим было так интересно наблюдать.
Эти моменты, когда она себя отпускала, были незабываемы. Ведь наше дело-то актерское заключается в том, чтобы действовать на сцене, а не слова говорить. А вот этого искусства сейчас почти не осталось, все только говорят...
Накануне гастролей в Челябинске в нашем театре готовился концерт, и просматривал его художественный совет. Раневская, как член худсовета, тоже сидела в зале и смотрела, как другие играют свои отрывки. А был у нас такой Бобров, очень хороший артист — высокий, могучий, настоящий русский богатырь, и голос у него был под стать — громкий, зычный, и он все время хохотал. Я до сих пор помню этот его смех: ха-ха-ха-ха-ха! И вот этот Бобров играет свой отрывок и опять смеется раскатистым смехом и что-то там говорит, говорит, громко. Сыграл, нужно сказать, довольно симпатично, — все в зале тоже хохотали, и нам казалось: это так хорошо, что номер обязательно должен быть в концерте.
Когда он закончил, наступила тишина, и в этой тишине раздался голос Раневской, сидевшей рядом с каким-то молодым артистом. Она его нежно обняла за плечи и громко, на весь зал, сказала, обращаясь к нему:
— Не правда ли, мой дружочек, какой упоительный идиот!
Но это было сказано по-доброму, как-то не обидно.
Конечно же, этот номер взяли в концерт. Он исполнялся и имел успех. Но характеристика, оценка Раневской была такова.
Другой случай произошел на гастролях в каком-то городе. Был у нас такой концертный администратор, звали его Авенир — всегда наглажен, отутюжен, казалось, что даже ночью он спал в сетке, чтобы не помять прическу. Не позволял себе выйти абы как.
Раневская ему позвонила среди ночи и сказала:
— Авенир! Придите! Я умираю!
Он скорее штаны натянул, поправил прическу — и к ней. Зашел в номер (а она в люксе жила) и остолбенел. Раневская настелила в передней газет, надела на себя нейлоновую, абсолютно прозрачную рубаху (тогда нейлон был в моде), распустила волосы, легла на эти газеты и закурила сигарету. Курит, курит, а потом опустила руку ниже пояса и спросила:
— Авенир, вас не шокирует, что я курю?
А лежит ведь, можно сказать, голая!
Она была страшная хулиганка.