Глава одиннадцатая. «Там за горами го́ря солнечный край непочатый...»1
«В гибельном фолианте
Нету соблазна для
Женщины. — Ars Amandi
Женщине — вся земля»
Марина Цветаева, «В гибельном фолианте...»
Красный террор, проводившийся в Крыму с ноября 1920 года по конец 1921 года, считается самым крупной акцией подобного рода за все время Гражданской войны. По неофициальным данным, число жертв составляет сто двадцать тысяч. Большевики подвели под массовый террор идеологическую платформу, оправдывая его применение в период пролетарской революции, как наивысшего обострения классовой борьбы. В декабре газета «Красный Крым» писала: «Беспощадным мечом красного террора мы пройдемся по всему Крыму и очистим его от всех палачей, эксплуататоров и мучителей рабочего класса. Но мы будем умнее и не повторим ошибок прошлого! Мы были слишком великодушны после октябрьского переворота. Мы, наученные горьким опытом, сейчас не станем великодушничать. В освобожденном Крыму еще слишком много осталось белогвардейцев... Мы отнимем у них возможность мешать нам строить новую жизнь. Красный террор достигнет цели, потому что он направлен против класса, который обречен на смерть самой судьбой, он ускоряет его гибель, он приближает час его смерти! Мы переходим в наступление!».
Поэт и художник Максимилиан Волошин, живший в то время в Крыму, говоря о терроре, подчеркивал, что его смогла пережить только одна треть крымской интеллигенции. Сам Волошин в борьбе между белыми и красными придерживался нейтральной позиции. Он никогда не сотрудничал ни с одной организацией Добровольческой армии, ни разу не высказался публично против красных или в пользу белых. Кроме того, стало известно, что Волошин прятал в своем доме в Коктебеле тех, кого преследовали белые. Это обстоятельство создало ему у красных репутацию «сочувствующего» и помогло выжить во время красного террора. О том, что Волошин прятал и тех, кого искали красные, узнали много позже, уже после его смерти.
В своем стихотворении «Гражданская война», которое было написано в 1919 году, Волошин описывал свою позицию так:
«А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других...».
С приходом красных Волошин стал инспектором по охране памятников искусства и науки в Феодосийском уезде. Эта должность давала ему возможность беспрепятственно разъезжать не только по своему уезду, но и по всему Крыму. Он часто бывал в Симферополе, был членом художественного совета театра, дружил с Павлой Вульф и Фаиной, приглашал Фаину на свои вечера для чтения стихов. Раневская всю жизнь с благодарностью вспоминала о том, как в голодное время Волошин приносил им хлеб и рыбу, которую они жарили в касторовом масле. Раневская говорила, что никогда не встречала человека такой доброты, которую она называла «нездешней». Волошин помогал многим, благо такие возможности у него были. Помимо охраны памятников, он читал лекции в Институте народного образования и на командных курсах Красной Армии. Любая дополнительная работа в то время давала прибавку к пайку, возможность раздобыть что-то из еды. Добытым Волошин щедро делился с друзьями. Когда в мае 1922 года в Феодосии было создано отделение Комиссии по улучшению быта ученых, Волошина избрали ее председателем.
Волошин любил театр, он был знаком со Станиславским, Николаем Евреиновым и другими известными режиссерами. Им с Фаиной всегда находилось о чем поговорить и даже поспорить. Волошин был человеком передовых взглядов, искусство, в том числе и театр, он рассматривал как нечто живое, постоянно изменяющееся, и поддразнивал Фаину, говоря, что когда-нибудь кто-то напишет пьесу лучше чеховской. «Такого никогда не может быть! — горячилась Фаина. — Невозможно понимать театр лучше Чехова! Это все равно что писать стихи лучше Пушкина!»
Террор оказался не единственным бедствием. Следом за ним в Крым пришел голод, унесший жизни ста тысяч человек. Самой страшной была зима 1921/22 года, а в целом голод продолжался до весны 1923 года. Нехватка продовольствия начала ощущаться сразу же после прихода красных. При белых продукты дорожали, а при красных начали исчезать. Разруху невозможно преодолеть при помощи грозных распоряжений и расстрелов, как это пытались делать Крымревком и прочие советские организации. Ситуация осложнилась сильной засухой летом 1921 года. Крымские власти отправляли в Москву завышенные данные о количестве продовольствия в Крыму. Сказывались непрофессионализм, отсутствие нормального статистического учета, которым попросту некому было заниматься, а также эйфория, вызванная победой над белыми. Имея неверные данные, ВЦИК считал, что в Крыму достаточно продовольствия. Осенью 1921 года в Крыму началась кампания помощи голодающим Поволжья, что еще сильнее ухудшило ситуацию с продовольствием. В ноябре 1921 года крымчане начали умирать от голода. Сельское население начало покидать свои дома и устремилось в города в поисках пропитания. Но в городах тоже нечего было есть...
Голодающим районом Крым признали лишь в феврале 1922 года, когда был самый пик голода и начали отмечаться случаи людоедства. К голоду добавился тиф. Махровым цветом расцвел бандитизм. На улицах валялись трупы, которые не успевали убирать.
Философ и экономист Сергей Булгаков, принявший сан священника в 1918 году, во время голода служил в одном из ялтинских храмов. Он писал в своем дневнике: «Иногда зябнет сердце и цепенеет мысль. Боже, чего приходится быть современником и пассивным, себялюбивым созерцателем! Ведь теперь просто оставаться живым, т. е. ежедневно пить и есть, среди этих умирающих от голода людей есть грех и преступление, и таковым чувствую себя. Исповедь теперь для меня мучение, п<отому> ч<то> это стон, обличение, вопль... Если бы у меня была та вера, о которой говорит Евангелие, я бы совершал чудеса, я помогал бы этим несчастным, насыщал бы их пятью хлебами. Но для этого надо отречься от себя, надо отдать эти пять хлебов, последние, от себя и своей семьи, — первому нуждающемуся — и лишь тогда, после безумия в мирском смысле, совершить чудо. Все эти страдания и вопли, от которых мучается и изнемогает сердце, есть моление о чуде. А этого моления и этой веры нет, а потому нет и чуда. У меня темнеет на душе. Наступает для меня какой-то страшный и жуткий кризис, — со стороны, которой я не ждал, хотя и должен был ждать. Я мечтал о сладости священства, а пью горькую, отравленную маловерием чашу страдания и бессилия. То, что ежедневно происходит вокруг, непоправимо и непростимо... И как больно, как обидно за человека! Уже не за Россию, не за русского — перед голодом все равны этим странным равенством, но за человека. Как это поэтично в стихах: «И куда печальным оком / Вкруг Церера ни глядит, / В унижении глубоком / Человека всюду зрит»2, — но как страшно и отвратительно это унижение: вши, нечистота, вонь, живые и мертвые трупы... Этого нельзя, не должно забыть».
Актерам труппы Ермолова-Бороздина для того, чтобы выжить, приходилось много выступать, потому что скудный паек, как его ни растягивай, съедался очень быстро, в считаные дни, а на различного рода выступлениях можно было рассчитывать на кормежку — тарелку баланды с маленьким кусочком хлеба. Каша, любая, неважно из чего, считалась царским угощением, ну а если она еще и была полита каким-нибудь маслом, то о такой удаче вспоминали неделями. «А помните, какой кашей нас угощали в госпитале?» Ермолов-Бороздин проявил себя умелым организатором. Он выбивал для актеров усиленные пайки, старался организовывать как можно больше выступлений перед красноармейцами и чекистами, у которых можно было рассчитывать не только на угощение, но и на то, что немного продуктов дадут «с собой», договаривался о выездных спектаклях... При том, что ежедневно приходилось играть скороспелые революционные пьесы, не прекращалась работа и над серьезным репертуаром. К весне 1922 года инфляция была такой, что невыгодно стало печатать билеты. Театр перешел на «натуральный обмен». На спектакли пускали за полено, связку газет или еще что-то в том же роде. Продуктами никто из зрителей не расплачивался, об этом не стоило и мечтать, потому что все, что можно было съесть, люди съедали сами.
Сил почти не было, а работать приходилось много, иначе не выжить. Можно представить себе выступления того времени — бледные исхудавшие тени стоят на сцене или на помосте и тихо что-то лепечут, стараясь придать своим слабым голосам хоть какую-то выразительность. Но публика была снисходительной и очень доброжелательной. Позднее Раневская говорила, что нигде больше не встречала такой благодарной публики, как в Крыму в то страшное время. Закономерно, ведь поход в театр или приезд артистов были не столько развлечением, сколько подтверждением того, что жизнь продолжается и скоро наладится. Если одни люди ставят постановки, а другие смотрят и аплодируют, значит, еще не конец, значит, еще поживем.
Когда Фаину Раневскую спрашивали, почему она не любит готовить (она действительно не любила стоять у плиты), то она отвечала, что она ужасная неумеха, даже из столярного клея не может приготовить ничего путного. Все смеялись этой шутке, находя ее очень остроумной, но мало кто понимал в чем соль. Столярный клей, изготовленный из костей животных, во время голода в Крыму употреблялся в пищу. Из него варили что-то вроде похлебки, в которую летом можно было накрошить какой-нибудь зелени.
Летом было легче, выручали овощи, фрукты, различная зелень. Люди с удивлением обнаружили, как много съедобной травы растет у них под ногами. Горец, дудник, мокрица, клевер, лопух, одуванчик, не говоря уже о крапиве и щавеле... Летом было легче, но с октября 1922 года голод вновь усилился. В то время Крым оставался единственным голодающим районом РСФСР. Окончательно с голодом удалось покончить лишь к лету 1923 года.
Может возникнуть вопрос — почему Вульф с Раневской не уехали из Крыма туда, где не было голода? Поезда ведь ходили. Да, ходили. Но на них невозможно было сесть без специального пропуска. 1 июня 1921 года Совет Труда и Обороны, высший государственный орган того времени, принял постановление «О прекращении беспорядочного движения беженцев к Москве и Западной границе». Постановление было небольшим, всего из трех пунктов. Вот оно целиком:
«Вследствие обнаружившегося незаконного и беспорядочного движения беженцев империалистической войны к г. Москве и Западной границе, нарушающего планомерную эвакуацию, грозящего разрушением железнодорожного имущества и являющегося источником эпидемии, Совет Труда и Обороны постановляет:
1. Категорически воспрещается каким бы то ни было органам выдавать пропуска на проезд беженцев к Москве и Западной полосе без согласования с Центральным Эвакуационным Комитетом, а органам Народного Комиссариата Путей Сообщения предоставлять без ведома и согласия Центрального Эвакуационного Комитета подвижной состав.
2. Виновных в выдаче незаконных разрешений на указанный проезд беженцев, или в незаконном предоставлении им подвижного состава, а равным образом виновных в попустительстве к проезду беженцев без разрешения привлекать к строжайшей ответственности вплоть до предания суду Революционных Трибуналов.
3. Всероссийской Чрезвычайной Комиссии и всем ее местным органам, особенно Транспортному Отделу Всероссийской Чрезвычайной Комиссии, следить за выполнением настоящего приказа, фактически не допуская самовольного или незаконного передвижения беженцев и захвата подвижных составов.
Подписали:
Председатель Совета Труда и Обороны
В. Ульянов (Ленин).
Секретарь Труда и Обороны
Л. Фотиева».
Под «беженцами империалистической войны» подразумевались жители голодающих губерний. В 1921 году голодало не только Поволжье, голодало более тридцати губерний. Говоря о «поволжском голоде», власти скрывали истинные масштабы происходящего.
Никто из актеров Первого Советского театра, переименованного в 1921 году в Крымский государственный драматический театр, не умер от голода и не пострадал от террора. Актерам повезло. При Советской власти они считались «своими», «социально близкими», поскольку никого не эксплуатировали. Скорее, эксплуатировали их. К тому же актеры были очень нужны большевикам, придававшим (и совершенно верно придававшим) огромное значение агитации и пропаганде.
Актеров Советская власть считала «своими» настолько, что девятилетнего актёра-агитатора Котю Мгеброва-Чекана, трагически погибшего в апреле 1922 года в Петрограде (его столкнули с трамвая), объявили жертвой политического террора со стороны противников Советской власти и торжественно похоронили на площади Жертв Революции, так тогда называлось Марсово поле.
Репертуар театра при новой власти претерпел существенные изменения. Все «буржуазные» пьесы, такие, например, как «Роман», были запрещены. Искусство должно было служить народу и пропагандировать коммунистические идеалы. Чехову повезло, его творчество не объявили буржуазным, потому что он высмеивал и критиковал пережитки прошлого. Также повезло Островскому, потому что он тоже высмеивал пережитки. Про Горького и говорить нечего... А вот пьесы популярного драматурга Леонида Андреева, не принявшего Октябрьскую революцию и оставшегося жить в Финляндии, пришлось забыть.
В те годы считалось, что для творчества не столько важны талант и опыт, сколько правильное, коммунистическое мировоззрение, поэтому все, кому не лень, взялись за перо и принялись сочинять рассказы, повести, романы, пьесы. Но эти скороспелые пьесы были еще хуже тех патриотических поделок, которые ставили с 1914 по 1917 год.
Режиссер Павел Рудин решил сделать упор на классику, на золотой фонд русской драматургии — на Островского, на Чехова, на Гоголя, на Горького. «Новых» пьес в театре не ставили, за исключением агитационных, с которыми регулярно надо было выступать на выезде. Но работу над этими, с позволения сказать, пьесами вряд ли можно было назвать «постановкой». Актеры наскоро заучивали простые роли, преимущественно состоящие из лозунгов, которые кочевали из одной пьесы в другую, и проводили одну репетицию. Этого было достаточно.
В пьесе Горького «На дне» Фаина сыграла Настю, падшую женщину, сохранившую в душе романтические струны. Получив эту роль, она начала сокрушаться: «Ну что за незадача! Начала со знаменитой итальянской певицы, а теперь докатилась до проститутки!» Рудин пошутил в ответ: «Фаина, прошу тебя, помни, что погружение в образ имеет предел», намекая на привычку Раневской дотошно вникать в роль. Невинная шутка Фаины имела последствия. Кто-то (так и не узнали, кто именно) донес в ЧК, что артистка Раневская ругает нынешние порядки и тоскует по старым временам. Волна красного террора уже схлынула, но круги по воде еще шли. Донос грозил Фаине нешуточными неприятностями, но, к счастью, все обошлось. Фаину не арестовали, а пригласили на беседу в ЧК и посоветовали быть поосторожнее в высказываниях. «Было очень неприятно сознавать, что среди наших товарищей завелся стукач, — вспоминала позднее Раневская. — Очень хотелось узнать, кто это. Подозревала то одного, то другого, то третьего. До тех пор мучилась подозрениями, пока не поняла, что вот-вот сойду с ума. Тогда махнула рукой и оставила это занятие».
«Там
за горами го́ря
солнечный край непочатый.
За голод,
за мора море
шаг миллионный печатай!».
призывал революционный поэт Владимир Маяковский.
Летом 1923 года Фаине казалось, что она находится в этом самом «непочатом» солнечном краю.
Примечания
1. Владимир Маяковский, «Левый марш».
2. Стихотворение Дмитрия Карамазова, которое он читает своему брату Алексею в романе Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы».