Евгений Стеблов. Добродетельная режиссероненавистница
Алексей Дмитриевич Попов, пришедший в Театр Красной Армии в 1935 году, мечтал «создать лучший театр в Москве». Почти ежедневно он ходил на спектакли «текущего» репертуара. В его обшитой зеленым коленкором тетрадке появляются подробные записи. Зеленая тетрадка хранится теперь в Центральном государственном архиве литературы и искусства. Вот он беседует с Раневской. Он попросил Фаину Георгиевну рассказать о режиссерах, с которыми она работала, о том, как она готовит новые роли. Слушал внимательно, с очень серьезным лицом, одобрительно кивая. В конце своей записи он вывел в зеленой тетрадке длинное, занимающее почти целую строку слово: «Режиссероненавистничество».
Как все люди преклонного возраста, Раневская иногда капризничала, обижала ни в чем не повинных гримеров или костюмеров. А иногда, наоборот, щедро осыпала их ласками. Могла, например, ни с того ни с сего подарить французские духи. Ее часто обманывали, писали письма со слезными просьбами, выпрашивая деньги, фактически обирали. Она не отказывала. Хотя сама получала оклад меньший, чем Плятт или Марецкая, обладавшие, как и она, статусом народных артистов СССР.
Плятт и Раневская неоднократно снимались вместе, незабываемо играли в спектакле «Дальше — тишина».
Публике они казались дружным дуэтом. На самом деле было не совсем так. Плятт не любил работать с Раневской, относился к этому как к вынужденному явлению.
— Славик, ты халтурщик, — упрекала Фаина Георгиевна.
— Зоопарк, — ворчал Ростислав Янович.
Помню, Эфрос на репетиции «Тишины» терпеливо объяснял Раневской чувство матери:
— Понимаете, Фаина Георгиевна?
— Не понимаю, — басит она.
— Чувство матери, чувство матери! Понимаете? — повторяет Анатолий Васильевич, нервно поднимая по обыкновению правую руку с вытянутым указательным пальцем.
— Не понимаю.
И так несколько раз. Не выдержав, он объявил перерыв. И сказал мне, как своему человеку, человеку его театра:
— Женя, не могу больше! Издевательство!
Эфрос хотел от Раневской большей сдержанности — ее тянуло к сентиментальности.
Фаина Георгиевна никак не участвовала в общественной жизни. Приходила в театр только по делу. Когда служила в Пушкинском театре, у нее не складывались отношения с главным режиссером Борисом Равенских, который тоже был человеком особенным.
— Зачем вы? Вы сегодня не заняты! — испугался он вошедшей в зрительный зал Фаины Георгиевны.
— Шла мимо театра, захотела по-маленькому и зашла, — отвечала Раневская.
Она поругалась с Завадским.
— Вон со сцены! — вскричал Юрий Александрович.
— Вон из искусства! — без паузы отвечала она.
Придумывала клички. Про Завадского говорила — «в тулупе родился» (однако Фаина Георгиевна была единственной в труппе, к кому он обращался на «вы»). Ие Саввиной, к которой очень хорошо относилась, — «гремучая змея с колокольчиком», имея в виду тонкий возвышенный голос и яростный, нервный темперамент Иечки. Директору-распорядителю Валентину Марковичу Школьникову, человеку доброму, отзывчивому, подлинно преданному театру, но порой излишне обещающему и фантазирующему: «Где этот Дошкольников, где этот еврейский Ноздрев!» Перед Олимпийскими играми Раневская позвонила Валентину Марковичу:
— Валечка, пришлите мне, пожалуйста, машину.
— Зачем, Фаина Георгиевна?
— Я хочу показать своему Мальчику олимпийские объекты.
Мальчик — довольно брехливая и бестолковая дворняга. Хозяйка была сердечно привязана к ней.
Фаина Георгиевна приступила вроде бы к мемуарам, да одумалась. На многочисленные предложения снять о ней документальный фильм отказала даже режиссеру Андрею Кончаловскому.
— Я еще не настолько в маразме, чтобы писать мемуары, — сочинила себе очередную защитную шутку.
Она нашла себе своего режиссера и на вопрос «кто он?» отвечала:
— Александр Сергеевич Пушкин.